последнее». Если бы Бродский создал свою теологию, это была бы «теология языка»: «Самое святое, что у нас есть, — это, может быть, не наши иконы, и даже не наша история — это наш язык». Русский язык обладает такими качествами, что он всегда будет порождать великую литературу, несмотря на количество писателей, которых преследуют или которые уезжают из страны, он таков, что «невозможно прекратить существование на нем, прекратить процесс письма».
Такая сакрализация русского языка родилась из убеждения Бродского в том, что язык этот способен на чудеса — на создание не только великой литературы, но и лучшего общественного строя. В одном из своих последних интервью 1993 года он заявил: «При таком языке, при таком наследии, при таком количестве людей неизбежно, что она [Россия] породит и великую культуру, и великую поэзию, и, я думаю, сносную политическую систему, в конце концов. На все это, разумеется, уйдет довольно много времени, особенно на последнее, на создание политической культуры».
Прогноз привлекательный, но есть ли шансы, что он оправдается? В России сотни лет говорят и пишут на одном и том же языке, и пока что нельзя сказать, чтобы он породил «сносную политическую систему». Почему это должно случиться в будущем, даже далеком, если не произошло прежде? Подобно мысли об эстетике как матери этики, идея эта отражала непоколебимую веру Бродского в силу языка и культуры, но имела слабую эмпирическую основу.
Абсурдные пробелы
Начитанность Бродского была очень широкой и в областях, глубоко интересующих его, почти бездонной. Он знал наизусть большую часть русской и англо-американской поэзии, так же как латинскую поэзию Золотого века — и в русском, и в английском переводах. И, несмотря на свое недоверие к этому виду литературы, он читал массу прозы, особенно американской и особенно в молодости. Но он был самоучкой, и его знания были, как подчеркивает Лев Лосев, несистематическими. Оставив школу в восьмом классе, Бродский воспитывал себя сам, целеустремленно, но без определенного направления. У него был беспокойный, нетерпеливый ум, который заставлял его иногда делать слишком быстрые выводы. Как вспоминает Анатолий Найман, он часто «произносил „а, понятно“ на середине страницы, тогда как главное, иногда опровергающее, заключалось в ее конце». Прекрасно понимая это, сам Бродский охарактеризовал свое развитие как ускоренное движение «сквозь чащу событий — с сопутствующим верхоглядством».
«Нельзя недооценивать комплекс неполноценности моих бывших сограждан», — сказал мне Иосиф однажды, не помню уже по какому поводу. Он имел в виду вечный комплекс русского человека перед Западом, в случае советского гражданина подкрепленный десятилетиями интеллектуальной и географической изоляции. Как ни странно, он и сам отчасти страдал этим комплексом, укоренившимся в нем из-за неуверенности в качестве собственного образования. Несмотря на выдающиеся умственные способности и обширные знания, Иосиф не мог избавиться от мысли, что ему «подменили жизнь» и что первые тридцать с лишним лет он жил без прямого контакта с мировой культурой.
Бродский высказывался авторитетно и категорично о многих вещах, но пробелы в знаниях мучили его. По словам Анатолия Наймана, «к хорошо, систематически, в особенности, к европейски образованным людям в нем до конца дней сохранялся некоторый пиетет». Если к тому же эти люди были старше его, пиетет усиливался. В такси после ужина у директора Тильской галереи, члена Шведской академии Ульфа Линде Иосиф спросил меня, сколько тому лет. Около шестидесяти, ответил я, на что он сказал: «Приятно, когда человек, который тебя старше, думает как ты». Ему самому тогда было сорок девять.
Показателен рассказ Кейса Верхейла, который познакомился с Бродским в Ленинграде в 1967 году. Однажды Иосиф спросил его, заметно ли по стихам английского поэта Дилана Томаса, что ему «не хватает образования»; он исходил из того, что у Верхейла как западного человека должно быть мнение по этому поводу — чего у него самого не было. Верхейл тогда понял, «до какой степени ему не давали покоя пробелы в его интеллектуальном развитии или то, что он за таковые посчитал». «Я просто представить себе не мог, — комментирует он, — что человек, обладавший даром писать незаурядные стихи, способен придавать значение такой банальности, как знания».
Сам я столкнулся, разговаривая с ним, с чем-то подобным в связи с публикацией в 1988 году книги «Век тому назад» («An Age Ago»), антологии русской поэзии девятнадцатого века в английском переводе Аллана Майерса с биографическими заметками о поэтах, написанными Бродским. Когда он спросил мое мнение об этих заметках, в его голосе слышалось если не волнение, то некоторое смущение — ведь он не историк литературы… Я ответил, что нахожу их замечательными (что соответствовало истине).
Один из лучших русских поэтов и великий знаток русской поэзии беспокоился по поводу того, что думает о его заметках доцент Стокгольмского университета, человек всего лишь с академической степенью!.. Это было трогательно — и нелепо.
Хвала таланту
Подобно молодому Одену, Бродский считал, что художнику можно многое простить, если он профессионал. Но он пошел еще дальше: хорошие профессионалы ему автоматически нравились и как люди.
«Каким-то образом, мне трудно разделить пишущего и его творчество, — объяснил он. — Со мной еще не бывало, что мне творчество нравится, а человек нет». На самом деле Иосиф был готов простить человеку многое, если у него был настоящий талант. «Я бы даже сказал, что если я знаю, что человек мерзкий, я бы первым нашел бы этой мерзкости оправдание, если он пишет хорошо». Выражением этой «философии» было, например, отношение Иосифа к Олегу Шахматову, который после несостоявшейся попытки побега в Афганистан в 1960 году донес на него и из-за которого ему пришлось провести два дня в Большом доме. Бродский не мог, рассказывал он мне, рассердиться на него окончательно, так как тот так хорошо играл на гитаре.
Ту же щедрость проявлял Иосиф по отношению к людям, которые ему нравились или нуждались в его помощи, — даже если их талант не вполне и не всегда соответствовал истинному мнению Бродского о нем. Он сочинял такое количество рекомендательных писем в американские колледжи и университеты, что они перестали производить желаемый эффект, и такое количество восторженных предисловий к изданиям своих друзей и коллег, что они рисковали, как указала В. Полухина, потерять весомость. Владимир Марамзин — «наиболее выдающийся прозаик послевоенного поколения»; Наталья Горбаневская — «один из лучших, если не просто лучший поэт в России сегодня»; Евгений Рейн — «один из лучших поэтов, пишущих сегодня по-русски»; Томас Венцлова — «лучший поэт из живущих на территории империи, маленькой провинцией которой является Литва»; Александр Кушнер — «один из лучших русских лириков двадцатого века», «лучший представитель русской словесности»; Белла Ахмадулина представляет собой «лучшее в русском языке»; и так далее. И западным коллегам Бродского приписывался тот же высокий статус: Чеслав Милош — «возможно, самый крупный поэт нашего времени»; Энтони Хект — «несомненно, лучший поэт из пишущих сегодня по-английски»; Дерек Уолкотт — «выдающийся поэт английского языка».
«Щедрость была, — пишет Милош в статье, написанной памяти Бродского, — существенной чертой его натуры… Он был готов в любой момент помочь, организовать, поощрять». Что касается русских сверстников Бродского, они действительно нуждались в помощи и поощрении. И те, кто жил в Советском Союзе, и те, кто эмигрировал на Запад. В обоих случаях Бродский чувствовал моральный долг помочь им. Иногда он делал это по собственной инициативе, иногда по просьбе или потому, что чувствовал: это ожидалось от него.
Но ситуация была непроста. Авторитет Бродского стоял высоко и до Нобелевской премии, и отказ содействовать мог бы восприниматься как пренебрежение или безразличие. Показателен случай с Василием Аксеновым. Когда Бродский отказался рекомендовать роман Аксенова «Ожог» своему