«скандинавской», а сетования на сексуальные недостатки были вовсе опущены. К моему удивлению, не потребовалось никаких усилий, чтобы убедить Иосифа в желательности этой ретуши. Легкость, с которой Иосиф пошел на изменения в тексте эссе «Посвящается позвоночнику», скорее всего, объяснялась тем, что он счел лишним раздражать читателей в стране, к которой испытывал столь теплые чувства. Однако русский текст, вошедший в его «Собрание сочинений», остался без изменений.
Бродский осознавал трудность своего характера и сам не раз говорил об этом в частных беседах и в разных интервью последних лет. «Я… достаточно хорошо себя знаю что я такое, какой я монстр, какое исчадье ада», — признался он в интервью Томасу Венцлове, приводя как пример все, что он «натворил в этой жизни с разными людьми». Именно эти «предосудительные», по его собственному определению, поступки, а «не аплодисменты или положительные рецензии», определяют в конце концов отношение человека к себе. На известной стадии жизни человек понимает, что он «сумма своих действий, поступков, а не сумма своих намерений».
Осознание этого — трудное, отчуждающее. Но даже если жизнь была «жутковатой с любой точки зрения», считал Бродский, она имела то преимущество, что была своя, «а не чья-либо жизнь». Самодостаточность, независимость, автономность — вот черты, которые Бродский выделяет у писателей, особенно им ценимых. Платонов, например, производил на него «впечатление поразительной автономии». «Смотри на себя не сравнительно с остальными, а обособляясь, — писал он летом 1965 года Якову Гордину из ссылки. — Обособляйся и позволяй себе все, что угодно. Если ты озлоблен, то не скрывай этого, пусть оно грубо; если весел — тоже, пусть оно и банально. Помни, что твоя жизнь — это твоя жизнь. Ничьи — пусть самые высокие — правила тебе не закон. Это не твои правила. В лучшем случае они похожи на твои. Будь независим. Независимость — лучшее качество на всех языках. Пусть это приведет тебя к поражению (глупое слово) — это будет только твое поражение. Ты сам сведешь с собой счеты; а то приходится сводить счеты фиг знает с кем».
Осознавая импульсивность своего восприятия действительности, Бродский любил ссылаться (кстати, как и в очерке «Посвящается позвоночнику») на формулу японского писателя Акутагавы Рюноскэ: «У меня нет совести. У меня есть только нервы», перефразируя ее на свой лад: «У меня нет убеждений (или философии). У меня есть только нервы».
Вне четырех стен дома
Нервность и мнительность, овладевавшие Иосифом вне четырех стен собственного дома, были связаны не только со сверхчувствительной психикой, но и с произволом жестокой советской действительности, постоянно дававшей о себе знать. «Иосифу казалось, что если человек не пришел вовремя домой, с ним обязательно случилось что-то плохое, исходящее от властей предержащих», — вспоминает Татьяна Никольская, которая знала его с начала 60-х годов. Такое бывало: вдруг откуда ни возьмись появляются два человека, заталкивают тебя в автомобиль и увозят в КБГ или в психушку.
С этим психическим состоянием знакомо большинство российских людей — чувство опасности, страх, что все, что угодно, может случиться когда угодно, где угодно и с кем угодно. Помню разговор между Иосифом и моей женой — двумя бывшими советскими гражданами — на эту тему: когда кто-то не возвращается вовремя, первая мысль, которая приходит в голову: не то, что он прозевал автобус или что часы идут неправильно, а что случилось что-то страшное.
Русский — не только советский! — опыт, помноженный на еврейский. Позвони, когда приедешь! Если мог, Иосиф всегда звонил по приезде, чтобы сказать, что он цел и что всё в порядке, — даже когда речь шла о получасовой поездке на такси из Стокгольма в аэропорт.
Работа и жизнь
Назвав себя не без доли кокетства «монстром», Иосиф мог бы в свою защиту привести тот довод, что он ставит работу выше жизни. Единственная возможность преодолеть «чудовищную мысль, что ты не имеешь права на существование», — это «писать каждый день» и «как можно лучше». Есть жизнь и есть работа, и человек должен выбрать между этими двумя способами самоосуществления. Выживает только работа. После смерти, пишет Бродский в эссе «Состояние, которое мы называем изгнанием», «на книжной полке ваше место будет занято не вами, но вашей книгой… лучше, если скверной сочтут вашу жизнь, а не вашу книгу, чем наоборот». Серьезный писатель должен выбрать между «жизнью, то есть любовью, и работой»: «В одной из них приходится халтурить. Я предпочитаю халтурить в жизни».
Этот выбор приводит к тому, что ты «относишься к любимой как к чему-то на полставки», между тем как она «относится к любви как к полной рабочей ставке, и в этом вся проблема». Это осталось «проблемой» для Бродского и после того, как он в 1990 году женился, признался он в интервью два года спустя. Переход в это «новое качество жизни» произошел «в сильной степени бессознательно, как и все, что я в своей жизни делал», и «при всех очевидных и предполагаемых преимуществах» он не способствует творческому процессу, а является даже «помехой». Однако, несмотря на опасения Бродского, что он не сможет «совмещать, грубо говоря, приятное с полезным», и несмотря на то, что в 1993 году семья пополнилась дочкой Анной, последние пять лет его жизни отличались заметным творческим подъемом.
И в этом вопросе, как и во многих других случаях, во взглядах Бродского на работу и жизнь можно увидеть параллель с Оденом. Иосиф утверждал, что читал чуть ли не каждую строку Одена. Возможно, он был знаком и с письмом, которое Оден написал своему брату, когда ему было всего двадцать лет: «Человек, который чего-то стоит, по-моему, всегда одинок. Настоящие художники не являются приятными людьми; все их чувства уходят в работу, и жизнь получает остаток».
Бродский был большим тружеником, и обвинения в тунеядстве во время процесса 1964 года были чистейшей напраслиной: к тому времени им было написано больше ста двадцати стихотворений и поэм. За годы нашего общения я четко понял, что у него была только одна настоящая цель в жизни: писать. Когда он бывал в Стокгольме, мы созванивались почти каждый день, прежде всего из-за состояния его здоровья. Иногда, когда я звонил, мне сразу было понятно, что мешаю. Он никогда не говорил этого прямым текстом, но голос выдавал. Обычно он был весел и болтлив, рассказывал анекдоты, а в такие минуты был скуп на слова.
За и против
Выступления Бродского отличались захлебывающимся напором и часто даже агрессивностью. Это было выражением не только нервного склада его характера, но и другой черты его личности: тяги к провокации, стремления бросить вызов. «Он был нетерпелив, агрессивен… и любил споры ради споров, — вспоминает его студент, будущий литературный критик Свен Биркертс. — Если ты говорил белое, он настаивал на черном. Если ты признался в том, что восхищаешься кем-то другим, кроме его идолов — как Оден, или Лоуэлл, или Милош, — он забраковывал твое мнение».
Иосиф действительно любил провоцировать, растягивать границы, испытывать, как люди будут реагировать, сколько они выдержат. Однажды, когда я жил у него в Саут-Хедли, он должен был выступить перед студентами с чтением стихов других поэтов. Стоя уже на пороге, он не знал, что читать (он редко готовился к подобным мероприятиям), и спросил, есть ли у меня какая-нибудь идея. Я предложил Иосифу начать со стихотворения английского поэта Филипа Ларкина, которого он ценил — это я знал — и которым я в это время увлекался. Оно называется «This be the Verse» («Вот это стихи») и начинается так: