Последние два или три года я каждое лето приезжаю более или менее сюда, в Швецию, по соображениям главным образом экологическим, я полагаю. Это экологическая ниша, то есть ландшафт, начиная с облаков и кончая самым последним барвинком, не говоря про гранит, про эти валуны, про растительность, практически про все — воздух и так далее, и так далее. Это то, с чем я вырос, это пейзаж детства, это та же самая широта, это та же самая фауна, та же самая флора. И диковатым некоторым образом я чувствую себя здесь абсолютно дома, может быть, более дома, чем где бы то ни было, чем в Ленинграде, чем в Нью-Йорке или в Англии, я уже не знаю где… Это просто, как бы сказать, естественная среда, самая известная среда, которая известна для меня физически.
После откровения — лучшего слова нет — в Башенной комнате Тильской галереи Иосиф явно осознал, что он вернулся домой: по его же словам, Швеция была «экологической нишей», во многом заменившей ему родину, посетить которую не было надежды. «Я знаю, почему вам нравится Швеция, — сказал я ему однажды шутя. — Потому что Швеция — это электрификация всей страны минус советская власть». Формула ему понравилась. На самом деле Швеция была не только воспоминанием о детстве, а лучшим вариантом оного. «Ужасно похоже на детство», — заключает он в письме Гордину, но «не то, которое было, а наоборот» — то есть детство, каким оно могло бы быть, но не было.
[Фото 20.
С 1988-го по 1994 год «географическое расписание» Бродского выглядело приблизительно следующим образом: с конца января — начала февраля до конца мая он жил в Саут-Хедли, штат Массачусетс, где преподавал в колледже Маунт-Холиок. Потом он возвращался в Нью-Йорк, а когда в июне начиналась влажная нью-йоркская жара, он уезжал в Лондон, где обычно проводил месяц. Оттуда он ехал в Швецию — с климатом еще более подходящим для человека с больным сердцем. Проведя здесь один-два месяца, он обычно отправлялся путешествовать по Европе. В Нью-Йорк, где у него был дом, он старался вернуться как можно позже, опять-таки чтобы избежать жары и влаги. Новый год по возможности проводил в Венеции.
[Фото 21.
Привлекали Иосифа в Швеции не только природа и климат, не только мох и гранит под летним небом, полным кучевых облаков, приплывших из его родных краев или же уплывающих туда. Здесь, как в Риме, и Венеции, и Амстердаме, были дома. На улицах Стокгольма он созерцал в чистом виде фасады домов, опоганенные в его родном городе десятилетиями пренебрежения и запустения. И при виде церкви Хедвиг Элеоноры в конце перспективы Девичьей улицы (Jungfrugatan), «радость узнавания», говоря словами Мандельштама, была так велика, что ему оставалось только покачать головой: ее ли или церковь Святого Пантелеймона он видел в молодости с балкона «полутора комнат», устремив взгляд вдоль улицы Пестеля в Ленинграде?
Другим привлекательным фактором, заставлявшим Иосифа проводить летнее время в Швеции, была анонимность. Мало кто знал о том, что он здесь, а кто знал, старался об этом не распространяться. Никто ему не мешал работать, и он работал очень плодотворно. Обычно он путешествовал с двумя пишущими машинками: одна с латинским шрифтом, другая с русским. В Швеции он пользовался моей русской машинкой, таким образом избавляясь от лишнего груза[18]. С годами некоторые буквы стали грязными и такими трудночитаемыми, что московский друг Андрей Сергеев пенял ему на это по телефону. Когда Бродский промямлил что-то в свою защиту, тот ответил вопросом, сильно рассмешившим Иосифа: «А зубы вы чистите?»
Перед отъездом Иосифа я всегда копировал летний стихотворный урожай в нескольких экземплярах: один для него, другой для меня (для перевода), и один или два для того, чтобы разными путями переправлять их друзьям и редакторам в Россию. Урожай состоял из написанного им с предыдущего лета: стихи, законченные в зимнее полугодие, и стихи, написанные или дописанные за лето в Швеции, плюс — изредка — старые вещи, которые по разным причинам он раньше не хотел обнародовать. Набиралось обычно пятнадцать — двадцать стихотворений.
Поскольку Иосиф сам никогда не снимал копий со стихов — хотя я снабжал его копиркой, — я всегда волновался: вдруг он потеряет свой набитый рукописями портфель! Во время посещения министра иностранных дел Швеции в сентябре 1993 года, за несколько дней до отъезда Бродского, «годовая кипа» еще не была скопирована, и бумаги торчали из кармана его пиджака, свернутые в трубку. Когда я спросил, можно ли нам воспользоваться копировальной машиной министерства, Иосиф был несколько смущен моим рвением, а мидовцы — польщены…
Из пяти летних пребываний в Швеции в 1989—1994 годы, 1989-й и 1992-й были самыми плодотворными. В эти годы он и жил здесь подолгу, от полутора до двух месяцев. Летом (и осенью, когда тоже был в Стокгольме) 1989 года он работал над книгой о Венеции, которая вышла в декабре того же года по-итальянски под названием «Fondamenta degli Incurabili» («Набережная неисцелимых»). Часть книги писалась в стокгольмской гостинице «Рейзен», откуда и фраза: «… В этом городе, при всей его промышленности и населении, как только выходишь из отеля, с тобой, выпрыгнув из воды, здоровается семга». Тем же летом был написан первый акт пьесы «Демократия!», эссе «Поэзия как форма сопротивления реальности» (предисловие к польскому сборнику стихов Томаса Венцловы), стихотворения «На столетие Анны Ахматовой», «Памяти Геннадия Шмакова», «Облака» — и на острове Торё со сногсшибательной морской панорамой — уже цитированное выше стихотворение «Доклад для симпозиума»[19].
С некоторыми из этих вещей у меня связаны четкие воспоминания. Так, например, Иосиф однажды звонил, чтобы спросить нас с женой, не можем ли мы придумать хорошую рифму к слову «гречанка» — «только не тачанка и не Таганка». Мы ничего толкового не смогли предложить, в конце концов он сам нашел подходящую рифму —«оттоманка»; она нужна была для стихотворения памяти нашего общего друга Геннадия Шмакова, написанного на Торё и датированного 21 августа 1989 года. Другое воспоминание связано с пьесой «Демократия!». За ужином у нас дома я стал говорить о случаях, когда для названия предметов используются устойчивые сочетания с указанием национальной принадлежности, как «шведские спички» и «французские духи». Последующая дискуссия вошла почти дословно в первый диалог пьесы: «Пельмени сибирские». — «Спички шведские». — «Духи французские». — «Сыр голландский». — «Табачок турецкий» и так далее. Стихотворение «Облака», написанное в квартире в центре Стокгольма, Иосиф сам комментировал следующим образом:
Из окна ничего не было видно — только облака. Когда я ложился на кровать, которая занимала большую часть комнаты, то смотрел на облака. Это у меня вообще пунктик. Началось давно, еще в родном городе: я выходил из дома, и единственное, что меня очень интересовало, — облачность. Ничто другое не интересовало… Облака — это наиболее событийное зрелище. Из естественных, да и вообще, из любых. Самое большое шоу. Всегда колоссальное разнообразие.
В 1990 году урожай был более скудным, главным образом из-за того, что время и мысли Иосифа были заняты другим, а именно женщиной, на которой он женился 1 сентября в стокгольмской ратуше, — Марией Зоццани. Одно из стихотворений, написанных этим летом, было посвящено шведскому поэту Томасу Транстремеру, которого Иосиф считал «одним из самых лучших современных поэтов. Может быть,