наиболее совершенное из всего, написанного им на библейские темы. И в этот раз одним из источников вдохновения послужила картина Рембрандта «Симеон во Храме», которую Бродский знал по репродукциям. Праведный Симеон узнал от Святого Духа, что не умрет, пока не увидит обещанного Мессию. Суть истории, изложенной в Евангелии от Луки, состоит в том, что Младенца приносят во Храм на сороковой день после рождения и Симеон, которого туда повел Святой Дух, берет Младенца на руки и говорит: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром, ибо видели очи мои спасение Твое, которое Ты уготовал пред лицом всех народов, свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля».
Описанное в Евангелии — и в стихотворении — это переход от Ветхого Завета в Новый, пограничная зона между иудаизмом и христианством. Стихотворение было задумано, рассказывал мне Бродский, частично как попытка дополнить живаговский цикл Пастернака, в котором этого праздника нет; но оно обладало и автобиографическим подтекстом, так как его сын родился на Сретенье. Еще важнее, однако, тот факт, что на этот день, 15 февраля по православному календарю, приходились именины Анны Ахматовой (День Симеона Богоприимца и Анны Пророчицы). Стихотворение посвящено Ахматовой, и неслучайно: оно — реплика в постоянно длящемся между ними диалоге, который теперь, после ее смерти, Бродский вел с той частью его самого, которую занимала она.
Несмотря на неопределенность Бродского в вопросах веры, «Сретенье» пронизано сильным метафизическим чувством, определенным Элиотом как «сплав мысли и поэзии при очень высокой температуре». Нет «христианского искусства, так же как и не может быть христианской науки или христианской кухни», писал Оден. «Есть только христианский дух, в котором художник, ученый работает или не работает. Изображение Распятия не обязательно более христианское по духу, нежели натюрморт, и вполне может быть им в меньшей степени». Именно это имел в виду Бродский, утверждая, что его работа есть «работа во славу Бога». Если стихотворение вызывает религиозные чувства, это результат не тематики или веры поэта, а его умения «писать хорошо».
В возрасте двадцати пяти лет Бродский решил каждый год сочинять рождественское стихотворение. «Это, в общем, мое отношение к христианству», — объяснил он мне со смехом. Частично это был вопрос дисциплины, но в то же время как бы и зарубки для памяти — «как человек каждый год фотографируется, чтобы знать, как он выглядит»: «По этому можно, как мне казалось, более или менее проследить стилистическое развитие — развитие души в некотором роде, т. е. эти стихотворения как фотографии души». В общей сложности им было написано почти двадцать стихотворений, в последнее десятилетие (1985–1995) — по одному в год.
В русской поэтической традиции больше писали о Пасхе, но Бродского занимало именно Рождество Христово, событие, которое, помимо всего прочего, означало радикальное изменение в летосчислении. С рождением Богочеловека время стали структурировать в «до» и «после». Именно это интересовало Бродского, а вовсе не доктринарные аспекты — появление Христа как подтверждение прихода Мессии и т. д. «Что включается в это „до“? — спрашивал он и сам отвечал: — Не только, скажем, цезарь Август или его предшественники, но обнимается как бы все время, что включает в себя геологические периоды и уходит тем концом практически в астрономию». Уникальность Иисуса в том, что с его рождения хронология стала связываться с жизнью определенного индивидуума; в этом смысле он был первым человеком.
От взглядов Бродского на религию не следует ждать твердой последовательности или системы. Он брал немножко здесь, немножко там — для своих целей. И эти цели были не религиозные, а художественные. Говоря, что работа писателя близко связана с «чувством высшей справедливости» и что природа самого ремесла «делает тебя евреем», он имел в виду не только поэта как стоящее вне общества существо, но и присущие еврейскому (ветхозаветному) мышлению безапелляционность, абсолютность. Но, как часто бывает у Бродского, эпитеты эти — прежде всего метафоры, приближения. Говоря о нравственной норме, он ссылается на кальвинизм так же часто, как на иудаизм. «Думаю, что по складу своего характера я — кальвинист. В том смысле, что ты сам себе судья и сам судишь себя суровее, чем Всемогущий», — объяснил он. «Ты сам себе последний, часто довольно страшный суд».
«Кальвинизм» Бродского не был точной интерпретацией религиозных догм деятеля реформации Жана Кальвина. Его привлекала идея полной ответственности человека за собственную судьбу перед строгим и отсутствующим Богом — Deus absconditus[17]. В поддержку своего толкования он ссылался на ту же Цветаеву, у которой взял мысль о поэте как вечном отщепенце- еврее. Речь идет о беспощадности подхода (к самому себе, к действительности) и о честности изложения. Католическая практика прощения и отпущения грехов отвергалась Бродским, так же как ее мирской вариант — психоанализ. Поэтому он хорошо относился и к другому аскетическому вероисповеданию, протестантизму, которое в его системе ценностей было почти синонимом кальвинизма. «Ибо быть писателем неизбежно означает быть протестантом или, по крайней мере, пользоваться протестантской концепцией человека», — пишет он в эссе о Достоевском «Власть стихий» («The Power of the Elements», 1980) и продолжает:
И в русском православии и в римском католичестве человека судит Всевышний или Его Церковь. В протестантстве человек сам творит над собой подобие Страшного Суда, и в ходе этого суда он к себе куда более беспощаден, чем Господь или даже церковь, — уже хотя бы потому, что (по его собственному убеждению) он знает себя лучше, чем Бог и церковь. И еще потому, что он не хочет, точнее — не может простить. Поскольку, однако, ни один автор не пишет исключительно в расчете на свой приход, литературные герои и их поступки заслуживают суда беспристрастного и справедливого. Чем тщательнее расследование, тем убедительнее произведение, — а ведь писатель, прежде всего, стремится именно к правдоподобию.
¦
К тому моменту, когда Бродский стал впервые читать Библию (как мы видели, достаточно поздно, в возрасте двадцати трех лет), он уже прочитал и «Бхагавад-гиту» и «Махабхарату». «И метафизические горизонты индуизма на меня произвели куда большее впечатление, и со мной навсегда остались… — рассказывал он мне, — то, что дает человеку индуизм, — это действительно метафизический эквивалент каких-то Гималаев, то есть все время за тем, что ты видишь, возникает более высокая, более грандиозная горная цепь. Иудаизм можно скорее сравнить с потоком в узком русле, но колоссальной интенсивности».
Признав, что «духовный потенциал человека… более реализован в „Бхагавад-гите“, чем, скажем, в Новом Завете», он в то же время понял, что должен сделать выбор, и с учетом своих биографических данных выбор был сделан «в пользу иудаизма или скорее даже христианства»: «Это мой мир».
Если Бродского привлекали метафизические панорамы индуизма, то никаких подобных горных хребтов он не разглядел в исламе, чей нивелирующий коллективизм он находил отвратительным. Его взгляды на эту религию объясняются той исторической перспективой, в которой он ее рассматривал. Россия — страна евразийская, чья история пронизана конфликтом между Востоком и Западом: татарское иго в XIII—XV веках, войны с турками в XVIII—XIX веках и т. д. Геополитическим выражением этого противоречия является наличие в России двух столиц: обращенной к Востоку Москвы и обращенного к Европе Санкт-Петербурга. В русской традиции идей Северная столица ассоциируется с Элладой и Римом, тогда как Москва видится сквозь призму византийской или даже азиатской традиции. Так ее видел, например, Мандельштам, называвший Москву «буддийской», то есть, в его тогдашнем понимании, неподвижной, застывшей, обращенной внутрь себя.
Россия, правда, страна христианская, но ее православие корнями уходит в Византию. Азия, Византия являются частью российского самопонимания. «Однако Христианство, принятое Русью, уже не имело ничего общего с Римом, — пишет Бродский в „Путешествии в Стамбул“. — Пришедшее на Русь Христианство бросило позади не только тоги и статуи, но и выработанный при Юстиниане Свод Гражданских Законов. Видимо, чтоб облегчить себе путешествие».
Исходя из наших частных бесед, могу засвидетельствовать весьма отрицательное отношение Бродского к Православной Церкви — именно из-за ее антииндивидуализма. То же самое касается ислама, религии, которую он наотрез отвергал. Как пишет Лосев, «Азия, ислам, татарщина у Бродского выступают