сомнительной интрижки с его же собственной сестрой божественно юного старого друга с двадцатилетним стажем? Потом — как будто, меряя шагами комнату, я раскачивал маятник — меня бросало в обратную крайность, и я становился на время другим человеком, который плевать хотел на мои личные сложности и, наверное, походил, как две капли воды, на всех моих соплеменников, до меня подбиравших себе невест. Этот парень был попроще меня и трепетал, как все и каждый, при одном воспоминании о белой груди. Незадолго до восхода солнца, если оно вообще всходило в те серые дни, я услышал легкий, призрачный шорох — так шуршит женское платье, трепеща на сквозняке в коридоре, — тихое царапанье в дверь — так скребется ручной зверек, прося хозяина впустить его, — и прерывистое дыхание женщины, которая бежала навстречу своей судьбе. Софи заговорила шепотом, прижавшись губами к дубовой перегородке; она знала четыре или пять языков, в том числе французский и русский, и могла с их помощью разнообразить те не ловкие слова, что у любого народа самые затертые и самые чистые.
— Эрик, — произнесла она наконец, — Эрик, единственный мой друг, я умоляю вас, простите меня.
— Софи, дорогая, я уже собираюсь... Будьте сегодня утром в кухне перед нашим уходом. Мне нужно с вами поговорить... Извините меня.
— Эрик, это я прошу у вас прощения…
Человек, утверждающий, будто помнит какой-либо разговор слово в слово, для меня всегда был лжецом или мифоманом. Лично у меня в памяти остаются лишь обрывки, текст полон пробелов, точно изъеденный червями документ. Моих собственных слов, даже в то
Около семи утра я спустился в кухню; Фолькмар был уже готов и ждал меня там. Софи согрела кофе, собрала нам еду в дорогу — остатки вчерашнего ужина; в этих заботах подруги воина она была безупречна. Она простилась с нами во дворе, почти на том самом месте, где я похоронил Техаса в ноябрьскую ночь. Ни на минуту мы не остались наедине. Я был готов связать себя узами по возвращении, однако ж не сетовал, что объяснение отделит от меня срок, который окажется, быть может, длиною в мою смерть. Мы все трое, казалось, начисто забыли обо всем, что произошло вчера; раны затягивались быстро, по крайней мере с виду, их постоянно прижигала война, и это было одной из черт нашей тогдашней жизни. Мы с Фолькмаром поцеловали протянутую нам руку, а потом эта рука махала нам издали, и каждый из нас считал, что ее знаки адресованы ему одному. Солдаты ждали нас у бараков, сидя на корточках вокруг угасающего костра. Шел снег; я подумал, что он усугубит тяготы нашего пути, зато, возможно, избавит от неприятных неожиданностей. Мосты были взорваны, но лед на реке вполне надежен. Нам надо было добраться до Мунау, где стоял Брусаров, обложенный со всех сторон, в положении куда опаснее нашего, и прикрыть, в случае необходимости, его отход на наши рубежи.
Телефонная связь между нами и Мунау прервалась несколько дней назад, но мы не знали, по вине непогоды или врага. А дела обстояли так: деревня оказалась в руках красных в канун Рождества; отряд Брусарова понес большие потери, а остатки его стояли теперь в Гурне. Сам Брусаров был тяжело ранен, он умер неделю спустя. В отсутствии других командиров вся ответственность за отступление легла на меня. Я предпринял попытку контратаки на Мунау в надежде вернуть пленных и боевую технику; в результате мы только потеряли еще больше. Брусаров, когда приходил в сознание, настаивал на том, чтобы не оставлять Гурну, сильно преувеличивая ее стратегическое значение; вообще-то я всегда считал, что он бездарь, этот так называемый герой наступления 1914 года на нашу Восточную Пруссию. Назрела необходимость одному из нас отправиться в Кратовице за Ругеном, а затем представить фон Вирцу подробный рапорт о создавшейся ситуации, вернее, два рапорта — мой и Брусарова. Я выбрал для этой миссии Фолькмара, но лишь потому, что только он обладал необходимой дипломатичностью, чтобы объясниться с командующим, а также чтобы убедить Ругена прибыть к нам; не упомянул я еще об одной особенности Пауля: дело в том, что к офицерам царской России он питал неприязнь, поразительную даже в наших рядах, хотя все мы были к эмигрантам почти так же непримиримо враждебны, как и к самим большевикам. Вдобавок — занятная профессиональная патология — самоотверженность, с которой Пауль выхаживал раненых, не распространялась за стены его госпиталя; умиравший в Гурне Брусаров интересовал его меньше, чем лю бой из прооперированных накануне рядовых.
Поймите меня правильно: я не ангел, но не хочу, чтобы меня обвинили в коварстве, на которое я не способен. Я вовсе не пытался избавиться от соперника (не могу не улыбнуться при этом слове), поручив ему опасную миссию. Да и не опаснее было уйти, чем остаться; не думаю, что Фолькмар был на меня в обиде за то, что я подверг его чрезмерному риску. Возможно, он этого ожидал и в других обстоятельствах поступил бы так же со мной. Я мог сделать иначе: сам вернуться в Кратовице и предоставить Фолькмару командовать в Гурне — метавшийся в бреду Брусаров в счет не шел. Фолькмар тогда был недоволен, что я отвел ему менее важную роль; однако при том, как обернулись события в дальнейшем, он должен быть мне благодарен, так как принял ответственность за меня. Неправда и то, что я отослал его в Кратовице, чтобы дать ему последний шанс окончательно вытеснить меня из сердца Софи: в таких изощренностях подозреваешь себя только задним числом. Я не питал к Фолькмару недоверия, что было бы вполне естественно между нами: он проявил себя вполне славным малым за эти несколько дней, что мы провели бок о бок. В этом, как и во многом другом, мне не хватило чутья. Добродетели Фолькмара — боевого товарища не были в полном смысле слова маской лицемера, скорее, неотъемлемым достоинством военного человека, которое он как бы надел вместе с формой и с нею же снял. Надо сказать еще, что в нем жила застарелая животная ненависть ко мне, и питалась она не только корыстными соображениями. Я в его глазах являл собой воплощение срама и, наверное, вызывал гадливость, как паук. Он мог счесть своим долгам предостеречь Софи против меня; я еще должен благодарить его за то, что он не разыграл эту карту раньше. Я подозревал, что для меня небезопасна его встреча один на один с Софи, — приходится допустить, что она много для меня значила, — но было не время для такого рода соображений, да гордыня не позволила бы мне задуматься об этом. А вот перед фон Вирцем он меня не опорочил — в этом я убежден. Этот Фолькмар был порядочным человеком до известного предела, как все.
Руген прибыл через несколько дней с бронемашинами и санитарным автомобилем. Стоянку в Гурне нельзя было дальше затягивать, и я под свою ответственность силой увез Брусарова, который умер по дороге, как и следовало ожидать; мертвый, он доставил не меньше забот, чем доставлял, будучи живым.