Короче говоря, усвоение языка — это рост и вызревание сравнительно неизменных способностей в подходящих для этого внешних условиях. Форма усваиваемого языка в значительной мере обусловлена внутренними факторами. Ребенок способен выучить любой язык лишь потому, что имеется фундаментальное соответствие между всеми человеческими языками, потому что «человек повсюду одинаков» [Humboldt I960, 72-73; Там же, 79] ш. Более того, функционирование языковой способности происходит оптимальным образом в определенный «критический период» умственного развития.
Важно подчеркнуть, что рационалисты XVII в. подходили к проблеме обучения, в частности обучения языку, совершенно недогматично. Они подметили, что знание формируется на основе весьма отрывочных и неадекватных данных и что выученное обладает таким единообразием, которое никак не может быть объяснено одними лишь этими данными (см. прим. 111).
Поэтому они приписали разуму определенные свойства, составляющие предварительные условия усвоения опытного знания. По сути дела подобный способ рассуждения взял бы на вооружение и современный исследователь, заинтересованный в раскрытии некоего механизма в случае, когда в его распоряжении имеются лишь данные на входе и на выходе. Напротив, для спекуляций эмпиристов, особенно в их современной версии, характерно принятие некоторых априорных положений относительно природы обучения (оно должно основываться на создании сети ассоциаций, на повторном стимулировании или представлять собой элементарные индуктивные процеду ры, например, таксономические процедуры современного языкознания и т. п.); при этом не учитывается необходимость проверки этих положений с учетом единообразия, наблюдаемого «на выходе», с учетом тех знаний и верований, которые приобретаются в результате «обучения». Поэтому обвинение в априоризме или догматизме, часто выдвигаемое против рационалистической психологии и философии разума, явным образом оказывается не по адресу. Литературу по этому вопросу см. в прим. 111.
Смелая гипотеза о врожденном характере ментальных структур, выдвинутая в рационалистической психологии и философии разума, устранила необходимость проводить резкое различие между теорией восприятия и теорией обучения. В обоих случаях имеют место по существу одни и те же процессы; при интерпретации данных, полученных от органов чувств, используется совокупность неких латентных принципов.
Разумеется, существует различие между начальной «активацией» латентной структуры и ее дальнейшим использованием после того, как она поступает в распоряжение разума для истолкования (точнее, для детерминации) опытного знания. Иными словами, неясные идеи, которые всегда присутствуют в уме в латентном состоянии, могут стать отчетливыми (см. прим. 108), и в этот момент они способны обострить и усилить восприятие. Например, «опытный и знающий портретист заметит множество изящных и необычных приемов, свидетельствующих об искусности; он с величайшим наслаждением будет рассматривать отдельные мазки и тени на картине там, где глаз обычного человека вовсе ничего не заметит; музыкант же, слушая, как ансамбль опытных исполнителей играет превосходное сочинение, состоящее из многих частей, придет в необычайный восторг от многочисленных гармоничных мелодий и приемов, к которым неискушенное ухо окажется совершенно глухим» [Cudworth 1838, 446].
Вся разница в «приобретенном мастерстве»; «в голове любого художника есть множество внутренних предвосхищений мастерства и искусства», которые позволяют ему истолковать чувственные данные так, что они не будут казаться «простым шумом, звоном и стуком», пассивно воспринимаемым органами чувств; подобным же образом образованный ум способен истолковать «жизненный механизм вселенной » в терминах «внутренней симметрии и гармонии во взаимосвязях, пропорциях, предрасположениях и соответствиях вещей друг другу в великой системе мира» [Ibid.]. Также, когда мы смотрим на картину друга и «судим о ней», мы используем некую «инородную и случайную», но предсуществующую идею [Op. cit., 456-459]. Однако, отмечая различия между обучением и восприятием, рационалисты все же считают, что существенные сходства между этими когнитивными процессами перевешивают их сравнительно поверхностные различия. По этой причине часто остается неясным, что же является объектом анализа: то ли мыслительная деятельность в процессе восприятия или усвоения, когда происходит выбор уже четко оформленной идеи в связи с конкретным чувствен ным восприятием, то ли придание четкости тому, что до этого было смутным и имплицитным. Декарт ясно изложил свою теорию познания в «Замечаниях на некую программу» (1647) [Descartes 1955, 442-443]:
«Всякий человек, наблюдающий границу, до которой простираются наши чувства, и точное содержание того, что именно может быть передано ими нашей способности мышления, должен признать, что чувства не доставляют нам никаких идей о вещах в том виде, как они формируются нашим мышлением, вплоть до того, что в наших идеях нет ничего, что не было бы врожденным уму, или способности мыслить, за единственным исключением обстоятельств, сопровождающих наш опыт: они заставляют нас выносить суждение о том, какие из тех идей, коими мы на данный момент располагаем в области нашего мышления, относятся к таким-то и таким-то вещам, находящимся вне нас; но происходит это не потому, что упомянутые вещи посылают нашему уму именно эти идеи через посредство органов чувств, но в силу того, что они действительно посылают нечто дающее ему повод именно в данный момент, а не в иной сформировать эти идеи благодаря его врожденной способности. Несомненно, в наш ум не поступает от внешних объектов через посредство органов чувств ничего, кроме неких телесных движений... однако ни сами эти движения, ни возникающие из них фигуры не воспринимаются нами в том виде, в каком они осуществляются в наших органах чувств... Отсюда следует, что сами идеи движений и фигур у нас врожденны. При этом идеи боли, красок, звуков и т. д. должны быть у нас врожденными тем более, что наш ум способен создавать их себе по поводу неких телесных движений. И что можно вообразить себе более нелепого, чем фантазия, будто все общие понятия, присущие нашему уму, ведут свое происхождение от этих движений и без них не могут существовать?
Я хотел бы, чтобы наш автор мне указал, какое именно телесное движение может образовать в нашем уме некое общее понятие, например, что две вещи, подобные одной и той же третьей, подобны также между собой, или любое другое? Ведь все телесные движения носят частный характер, указанные же понятия универсальны и не имеют ничего сродного с движениями, никакого к ним отношения» [цит. по: Декарт 1989, 472-473].
Вполне сходные мысли развивал и Р. Кедворт113.
Он проводил различие между по сути дела пассивной способностью к ощущению и активными врожденными «познавательными силами», благодаря которым люди (и только они) «способны понимать или оценивать то, что воспринимается чувствами извне». Эта познавательная сила не просто склад идей, а «способность извлекать интеллигибельные идеи и понятия о вещах из самой себя» [Cudworth 1838, 425]. Функция органов чувств заключается в том, чтобы «предложить или предъявить некий предмет уму, дать ему возможность осуществлять на нем свою деятельность».
Например, когда мы смотрим на улицу и видим прохожих, мы полагаемся не столько на наши ощущения (самое большее, что они показывают нам, — это поверхности, то есть головные уборы и платье, а не самих людей), сколько на работу разума с чувственными данными [Op. cit., 409-410] ш. «Интеллигибельные фор l мы, посредством которых понимаются или познаются вещи, это не штампы или отпечатки, которые душа пассивно воспринимает извне, а идеи, энергично выдвигаемые или активно извлекаемые из себя». Таким образом, предшествующее знание и настроенность играют важную роль в определении того, что мы видим (например, знакомое лицо в толпе) [Op. cit., 423-424].
Как заметил еще Аристотель, именно благодаря использованию нами при восприятии интеллектуальных идей «то знание, которое более абстрактное и далекое от материи, оказывается более точным, интеллигибельным и доказуемым, чем то, которое имеет дело с конкретными и материальными вещами» [Ор. dt, 427]115.
Свое утверждение Кедворт поясняет на примере восприятия нами геометрических фигур [Op. cit., 455 f.].
Совершенно очевидно, что все воспринимаемые нами треугольники неправильные; если и нашелся бы совершенный в физическом отношении треугольник, мы бы не смогли его обнаружить с помощью наших органов чувств: «И любой неправильный и несовершенный треугольник в столь же полной мере треугольник, как и самый совершенный треугольник». Поэтому наши суждения по поводу предметов внешнего мира, которые мы формулируем в терминах правильных фигур, само наше понятие «правильной фигуры» проистекает из «правила, образца и примера», которые порождаются нашим разумом как своего