Никогда еще Польша не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у немецкого государя. Буря превзошла всё ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как мог так высоко подняться. Он прикрывался справедливостью и верностью Польше, потому что еще не догадался, что это только слова, которые он может безнаказанно топтать. Но по мере того как возрастало его могущество, в нем возрастал также бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому нет в истории. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или выгоде. Добродетельным в его глазах был тот, кто был с ним заодно; злодеем — тот, кто против него. Он готов был бы восстать, и против солнца и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей и целый свет он мерил собственным 'я' и, несмотря на все свое лицемерие и на всю свою хитрость, был искренен в этом чудовищном взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем, и добрые дела; если он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении врага, то зато умел быть благодарным за все, хотя бы и невольно оказанные ему услуги. Однако когда он был пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах, отдавал жестокие приказания, о которых сам же сожалел впоследствии. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как тревога все больше и больше охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, о какой он совсем и не думал. Его могущество поражало других, но пугало и его самого. Исполинская река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно кончиться все это? Начиная восстание во имя личных обид, этот казачий дипломат рассчитывал, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры: его простят и удовлетворят за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Польшу, ее безграничное, как море, терпение, ее бесконечное милосердие: ведь Наливайке, совсем было погибшему, даровали же прощение. Теперь же, после победы на Желтых Водах, поражения гетманов, после того как война разгорелась во всех южных воеводствах, когда дело зашло так далеко, а обстоятельства превзошли все его ожидания, — должна завязаться борьба на жизнь или смерть.
Но на чьей стороне будет победа?
Хмельницкий прибегал и к гаданью по звездам, стараясь проникнуть в будущее, но видел перед собою только мрак. Временами его охватывала страшная тревога, а в груди, подобно буре, бушевало отчаяние. Что будет? Что будет?
Хмельницкий знал лучше других, что Польша- таит в себе исполинскую силу, хотя не умеет пользоваться ею и даже не сознает ее. А если бы кто-нибудь захватил ее в свои руки, кто устоял бы тогда против йее? Кто мог предугадать, не уничтожит ли страшная опасность и близкая гибель внутренних несогласий, личных счетов и зависти панов, раздоров, сеймовой болтовни, своеволия шляхты и бессилия короля? Полмиллиона одной только шляхты могло выступить в поле и уничтожить Хмельницкого, хотя бы ему помогал не только крымский хан, но и сам турецкий султан.
Об этой дремлющей силе Польши знал еще, кроме Хмельницкого, покойный король Владислав; поэтому он всю свою жизнь трудился над тем, чтобы начать борьбу на жизнь и смерть с сильнейшим в мире монархом, так как только этим и можно было призвать ее к жизни. Потому-то король не побоялся даже возбуждать казаков. Было ли суждено казакам вызвать это наводнение для того, чтобы наконец погибнуть в нем самим?
Хмельницкий понимал также, насколько страшен отпор этой самой Польши, несмотря на всю ее слабость. В ней не было ладу, единодушия, она была своевольна и беспорядочна, но о ее стены ударялись самые страшные из всех волн — турецкие волны, и разбивались, как о скалу. Он собственными, глазами видел это под Хотином. Эта же Польша, даже во времена своей слабости, водружала свои знамена на стенах столиц соседних государств. Какой же теперь даст она отпор? Чего не совершит она, доведенная до отчаяния, когда ей придется или умереть, или победить?
Потому-то каждое торжество Хмельницкого представляло для него новую опасность, так как приближало минуту пробуждения дремлющего льва и делало все более невозможным какое бы то ни было примирение. В каждой победе таилось будущее бедствие; на дне каждого кубка — горечь. Против казацкой бури разразится гроза Польши. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее отдельные глухие раскаты.
Против него пойдут и Великая Польша, и Пруссия, и Мазовия, и Малая Польша, и Литва; им нужен только вождь.
Хмельницкий взял в плен гетманов, но и сквозь эту удачу проглядывало предательство судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был таким человеком, какого требовала настоящая минута грозы, ужаса и бедствий.
Вождем их мог быть теперь только один человек
Это был князь Иеремия Вишневецкий.
Раз гетманы попали в неволю, то, вероятнее всего, выбор падет на князя. Хмельницкий, равно как и другие, не сомневался в этом.
А тем временем в Корсунь, где запорожский гетман остановился для отдыха после битвы, долетели из Заднепровья вести, что грозный князь уже двинулся из Лубен и немилосердно подавляет бунт что на пути его исчезают деревни, слободы, хутора и местечки, а вместо них возвышаются кровавые колы и виселицы. Страх удваивал и утраивал его силы Говорили, что он ведет с собою пятнадцать тысяч лучшего войска, какое только может быть в Польше.
Его ожидали в казацком лагере со дня на день. Вскоре после битвы под Крутой Балкой среди казаков раздался крик: 'Ерема идет!'
Крик этот испугал чернь, которая в страхе обратилась в бегство. Это глубоко поразило Хмельницкого.
Ему предстоял теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Польши.
Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий, несмотря на все превосходство своих сил. легко мог потерпеть поражение в решительной битве, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала ему, что страшится одного уже имени 'Ерема'. Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против натиска княжеских полков.
С другой стороны, князь, вероятно, не вступил бы в решительную битву, а ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Польша за это время, несомненно, собрала бы новые силы и послала их на помощь князю.
Хмельницкий решил поэтому остаться в Украине, организовать новые силы и усилить свое войско, а потом уже пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Он рассчитывал на то, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое. А тем временем он будет поддерживать мятеж, высылая на помощь черни отдельные полки.
Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и, оттягивая их, выиграть время и дождаться, пока не истощатся его силы. При этом Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.
Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать его к себе.
Он принял его в доме старосты в присутствии одного только Кшечовского, который давно уже был знаком с Скшетуским, и ласково, хотя не без некоторого высокомерия, соответствующего его теперешнему положению, поздоровавшись с ним, сказал:
— Поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне вами, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал вам свободу. Теперь этот час настал. Я дам вам булаву для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей. Можете возвращаться к своему князю.
Скшетуский молчал! Радостная улыбка не появилась на его лице.
— Можете ли вы пуститься в дорогу? Я вижу, что вы еще не совсем здоровы.
Действительно, Скшетуский был похож на тень. Раны и последние события свалили с ног этого молодого богатыря; можно было подумать, глядя на него, что окне доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а от черной, давно не стриженной бороды казалось еще более изнуренным. Причиной этого были нравственные страдания, которые доводили его до отчаяния. Следуя с казацким обозом, он был невольным