— Если вы такой большой художник, что не можете без мучений, отойдите, пожалуйста, в сторонку и мучайтесь там себе на здоровье. Не надо портить жизнь другим. Она и без вас не такая сладкая...
Это — его слова. В тех или иных вариациях он повторял их в течение многих лет. Разумеется, в этих словах не было пренебрежения к творческому труду. Он сам был большой труженик, но считал — и, по- моему вполне справедливо, — что никому не должно быть дела до того, какою ценой приходите вы к результату.
Робость начинающих артистов в общении с ним Утесова веселила. Ему это было приятно, хотя он и делал вид, что совершенно не замечает, как мы к нему относимся. И даже демонстративно подчеркивал, что между ним и нами нет никакой разницы. Ведь все мы — артисты, все мы — одна компания. Мы от этого еще больше «зажимались»; как водится в таких случаях, изъяснялись главным образом с помощью междометий. А некоторые бросались в другую крайность — в панибратство. Этих Утесов обдавал холодным душем той специфической одесской иронии, которая в литературе опоэтизирована, а в жизни бесцеремонна и бывает весьма неприятна не только для тех, на кого направлена, но и для всех окружающих.
Впрочем, издеваться над людьми Утесов не умел. Владея искусством поставить человека на место, он тут же все превращал в шутку, так что обижаться на него было невозможно.
Не стану утверждать, что Утесов был самым скромным человеком из тех, кого мне довелось встречать на жизненном пути. Не стану утверждать и то, что он был человеком изысканного вкуса и тонких манер. Но у него была душа артиста, и все, чего ему недоставало от природы или в силу воспитания (его университетами была сама жизнь), восполнялось обаянием и самобытностью его артистической личности.
Ощущать себя на вершине Олимпа, проявлять высокомерие к творческой молодежи, кичиться перед ней своими заслугами — такое никогда не могло бы прийти ему в голову.
На конкурсе я случайно стал свидетелем его разговора со Смирновым-Сокольским, который настаивал на том, чтобы жюри было более строгим в своих оценках.
— Перестань! — сказал Утесов,— Мы уже заслужили право хоть кого-нибудь похвалить.
Он был очень добрым человеком. Дар легкого общения, легкого восприятия помогал ему идти «с песней по жизни» даже в самые тяжелые времена, когда джаз объявляли «музыкой толстых», а его самого — «безголосым» и «проповедником пошлости».
Через год после конкурса он приехал в Ленинград. Я встретил его на вокзале. Мы обнялись. Мы были уже приятели. (Впрочем, я никогда не мог перейти с ним на «ты»: всю жизнь он говорил мне «ты», а я ему — «вы» и считал это в порядке вещей, несмотря на то, что он неоднократно предлагал мне «бросить церемонии»).
— Ты можешь сделать для меня одно одолжение? — спросил Утесов, как только вышел из вагона.
— Почему только одно?! — ответил я ему в тон,— Сколько надо, столько и сделаю.
— Но я прошу тебя только об одном одолжении. Правда, это не столько одолжение, сколько жертва. Боюсь, ты на нее не пойдешь.
— Если только в моих силах...— сказал я, разведя руками: мол, чего не сделаешь ради друга.
— Начинается! — воскликнул он с ироническим пафосом.— Я тебя еще ни о чем не успел попросить, а ты уже выдвигаешь условия. Что значит «в моих силах»?! Я тебя сразу предупреждаю: это выше твоих сил.
— Что вы имеете в виду?
— Какая разница! Ты уже все сказал. Мне все ясно.
— Нет, вы, пожалуйста, скажите прямо. Вы же знаете: я все готов сделать для вас.
— Готов! — передразнил Утесов.— То, о чем я собирался тебя попросить, ты бы ни за что не сделал. У тебя нашлись бы тысячи отговорок, я бы расстроился, и наши отношения дали бы трещину. Спрашивается: кому все это нужно?! Кончено! Я тебя вообще ни о чем просить не буду. А тем более о таких жертвах, на которые ты просто не способен. Хотя то, о чем я собирался тебя попросить, в сущности говоря, пустяк.
— Послушайте,— сказал я,— может быть, хватит интриговать? Я даю вам честное слово, что сделаю все. Во всяком случае, вы меня уже довели до такого состояния, впадая в которое, люди не знают пределов.
— Действительно, довел? — деловито осведомился он и бросил на меня испытующий взгляд.— Тогда слушай. Я прошу тебя бросить все свои дела и провести этот день со мной.
Возникла пауза.
— Понимаете,— сказал я неуверенно...
— Нет, ты посмотри, какой день. Нет, ты возьми глаза в руки и посмотри. Кто знает, когда мы еше сможем побродить вместе по Ленинграду?
— Конечно,— сказал я,— все это прекрасно. Но вы должны меня понять. У меня как раз сегодня дел невпроворот. Вы даже себе не представляете. Меня ждут люди. Понимаете, это же официальные встречи... Ну что вы молчите?! Слушайте, давайте перенесем нашу прогулку на завтра...
— Я так и знал,— сказал он с совершенно убитым видом.— Делай что хочешь. Нам не о чем больше разговаривать!..
Все-таки я не смог ему отказать. Я плюнул на все, и мы бродили до позднего вечера по городу, который стал родным не только для меня, но и для него. Хотя в то время он жил в Москве и любил ее, все- таки настоящий успех впервые пришел к нему именно в Ленинграде. Он шутя доказывал мне, что имеет право называть себя ленинградцем,— здесь родился его джаз. Боится только, что Одесса направит Ленинграду ноту протеста.
Для меня это был повод слегка его подразнить:
— Какого еще протеста?! Все вы, одесситы, немного «пикейные жилеты»...
— ...и это наше счастье,— неожиданно заключил он, как мне показалось, не шутя.
Под вечер он затащил меня в ателье знаменитого фотографа по фамилии Булла, с которым был коротко знаком еще с двадцатых годов. Перед фотоаппаратом мы разыгрывали комические сценки, дурачились: то он меня за ухо держит, то я его — за волосы; то мы оба такие рожи состроим, что видавший виды фотограф — профессор, а не фотограф — снимать от смеха не может. А напоследок всерьез сфотографировались. В обнимку. В следующий раз мы встретились в Ленинграде только через пять лет, после войны. И опять бродили чо городу. Но это уже было совсем не так беззаботно и весело, как в тот неповторимый день, когда он заставил меня сделать ему «одолжение».
Однажды летом мы всей семьей, включая двухлетнего Костю и пятилетнего пуделя Кузю, поселились в подмосковном поселке Внуково, на утесовской даче.
— Что может быть лучше дачи! — патетически воскликнул Леонид Осипович, приглашая нас к себе.— Что может быть лучше, особенно когда у вас на руках маленький ребенок, то есть когда вы связаны по рукам и ногам, то есть когда, с одной стороны, вам привалило большое счастье, а с другой стороны, вам просто ничего не остается, как только поехать на дачу и сидеть там все лето без всяких разговоров. Что? Вы терпеть не можете дачную жизнь? Она вам кажется слишком однообразной? Я вас не понимаю. Неужели вы такие черствые люди, что способны отказать маленькому ребенку в глотке свежего воздуха? Вот если бы я был ребенок, я бы жил на даче круглый год. Но, слава Богу, я давно уже не ребенок. Я говорю «слава Богу», потому что — конечно! — ничего не может быть хуже дачи, особенно когда она вам нужна примерно так, как рыбе зонтик. Мне, например, именно так она и нужна. Потому что я не люблю там жить, не хочу там жить и не буду там жить (разве что наезжать из необходимости или, лучше сказать, из вежливости, или, чтоб уж совсем хорошо сказать, из сострадания к вам: чтобы вам не показалось, будто вы находитесь на необитаемом острове, хотя еще неизвестно, что лучше — настоящий необитаемый остров или такая жизнь, которая ни к селу ни к городу, то есть как раз на даче). И даже если вы будете очень упрашивать меня изменить свое мнение, то я вам скажу со всей прямотой, что абсолютно согласен с теми, кто думает так же, как я. А если вам не хватает здесь философии, то я могу добавить, что никто, кроме нас самих, не будет платить за те глупости, которые мы совершаем. Хотя, конечно, то, что я решился приобрести дачу, еще не самая большая глупость в моей жизни. Во всяком случае, она не идет ни в какое сравнение с той глупостью, которую я совершаю сейчас, а именно: не решаюсь эту чертову дачу продать. Короче говоря