дворянином Прокофием Ляпуновым с какой-то особой надобностью. Надобность сию рязанцы заранее объявить никак не захотели, а только чтоб самому князю Михайле Васильевичу с его преславными воеводами, да чтоб во всеуслышание.
И такое рязанцы сказанули, что Скопин-Шуйский обомлел.
— Могучий витязь святорусский, душою и умом краше всех, кого родила и носит ныне русская земля! — восклицая на каждом слове, читал посланец Ляпунова. — Истинным благородством благородный, возлюбленное чадо Господа Иисуса Христа, царь отвагою, царь государственным разумением, царь любовью к отечеству и народу! Прими же ты, свет наш, царский венец, ибо ты есть во всем царь! Не твой дядя, дряхлый и ничтожный, но ты сам — первый спаситель России. Не лжесвидетель государь Василий Иванович, который грехом своим губит всех нас, россиян, но ты, чистый и светлый, спасешь и возродишь православие и православных…
Князь Михайла Васильевич вскочил, зажал уши, вырвал из рук рязанца грамоту, разодрал надвое, еще разодрал.
— Взять изменников! В цепи! В Москву их! К государю! К великому и славному царю Василию Ивановичу на суд, на жестокую казнь!
Рязанцы повалились в ноги воителю.
— Не мы сие говорим! То — Ляпунов! Мы — люди маленькие! Что нам сказали читать по-писанному, то и читаем. Смилуйся! Князь Ми-хайло Васильевич, пощади! Мы — верные слуги царя Шуйского.
— Увести их! — приказал Скопин, отирая пот с лица. — Прочь с глаз! На хлеб да воду!
И огорченный, удрученный, прекратил совет, поспешил в Троицкий собор всенощную стоять.
На молитве и вспомнил свой сон, поутих сердцем: «Не будет казни, не будет суда над слугами злых и глупых господ. За свои писания пусть Ляпунов перед царем отвечает».
Утром рязанцев выпроводили прочь из Александровской Слободы, их следы метлами замели.
Решиться воевать, имея восемнадцать тысяч русских да более пяти тысяч шведов против четырех тысяч Сапеги все-таки можно было. И, собравшись с духом, 4 января 1609 года в разведку к Сапегиному лагерю был отправлен воевода Валуев, и с ним пятьсот человек конных. Валуев ночью проник за стены монастыря, а рано утром, соединясь с отрядом Жеребцова, ударил на польский лагерь и, захватив пленных, возвратился в Александровскую Слободу, убежденный, что поляки слабы и развеять их возможно, хоть завтра.
Князь Скопин однако и теперь не торопился. И победил без войны.
12 января Сапега, рассорившийся с гетманом князем Рожинским, бросил свой обустроенный лагерь, который превращался в смертельную ловушку, и бежал к Дмитрову.
Только через несколько дней в само собой освобожденную Троицу пришло войско победителей князя Скопина-Шуйского и генерала Делагарди.
Одно сражение все-таки произошло, и шведы оценили отвагу и сметливость русских. Зима выдалась снежная, дороги засыпало, но воевода князь Иван Куракин поставил на лыжи и своих ратников, и приданных ему шведов, напал на Саперу под Дмитровом и в кровопролитной, упорной схватке взял знамена, оружие, пленных, взял Дмитров и гнал пустившихся в бега поляков до Клина.
Однако и теперь князь Михайла Васильевич не поторопился к Москве. Ждал крепких настов, чтобы войско по дороге не вязло, не выбивалось из сил понапрасну. Да и зачем воевать, когда у иных тушинских воевод можно было сторговать города незадорого. Поляк Вильчик за Можайск взял сто ефимков и ушел подобру-поздорову.
Стоял Скопин-Шуйский, как стоит гроза на краю неба, обещая громы, молнии и ураган.
Не дождавшись ответа от Сигизмунда, гетман Рожинский в ясный мартовский день запалил Тушинский лагерь и, развернув знамена под звуки труб, пошел прочь от Москвы. Громко, красиво уходил, но злые слезы сами собой катились по лицу храброго воина. Ах, коли бы не дубовое упрямство Сигизмунда! Кабы не гордыня Сапеги! Кабы не подлости друг против друга при дележе шкуры неубитого медведя! За горло Россию держали. Восемнадцать месяцев! И без славы с пустыми карманами, неведомо в какие дали уноси ноги, покуда дают уйти.
12 марта 1609 года Москва отворила ворота, встречая освободителя, отца Отечества юного князя Скопина-Шуйского и сподвижника его шведского воителя генерала Делагарди.
Народ, встретив полководцев хлебом-солью, стал на колени от первой заставы до Кремля и Успенского собора. Смирением изъявлял восторг перед мудростью юноши, посланного России и Москве не иначе как от самого Господа Бога. Народ кричал Скопину:
— Отец Отечества! Царь Давид!
Сам государь Василий Иванович, плача и смеясь, как младенец, обнимал и целовал обоих полководцев, ибо у него, государя всея Руси, наконец-то была не одна осажденная Москва, но и вся Россия с городами, с народами, от края и до края. То был воистину день искренних слез, искренней благодарности и торжества всего народа.
Но пришла после светлого дня первая мирная, покойная ночь. Не вся Москва заснула благодарно, помянув доброе добрым словом. Во тьме боярских хором пошли шепоты, свистящие, ненавистные. О, нет! Не всякое утро вечера мудрее! Кто со злом ложился, тот со злом и проснулся.
Горе-воеводы, поганые «перелеты», порхавшие, как летучие мыши, от царя Василия в Тушино, к Вору, и от Вора к царю, поехали друг к другу, да все с вопросами: «А от ковой-то Скопин-то спас-то нас? Пан-то Рожинский сам ушел, Сапега тоже сам. Кого побил-то княжич-то? Давид-то новехенький?»
Эти говорили еще в ползлобы, с полной злобой к царю поспешали. И первым явился к Василию Ивановичу братец его, князь Дмитрий, Большой воевода, всегда и всеми битый.
— Ты что змею на грудь себе посадил?! — кинулся открывать глаза царю-брату. — Не слышал разве, что Ляпунов уж повенчал племянничка нашего твоим царским венцом? И племянничек рад-радехонек! Говорят, сидел-слушал, мурлыча будто кот. С дарами отпустил рязанцев!
Дмитрий Иванович клеветал на Скопина при царице Марье Петровне. Она пришла к государю позвать его на дитя полюбоваться, на царевну Анастасию, на крошечку их, на кровиночку.
От таких-то злодейских слов Дмитрия Ивановича царица заплакала. Стыдно стало царю за брата, хватил он его посохом поперек спины.
— Вон, брехун! Собаки лают, а он, помело, носит! Услышу еще от тебя навет — на Красной площади велю выпороть!
Дурака прогнал, царицу утешил, на дочку полюбовался, порадовался, а как сел один в царской комнате своей, так глазки-то свои и сощурил: народ и впрямь души в Михаиле не чает… Страшнее же всего прорицание Алены. И это донесли, не пощадили. Алена на Крещенье выкрикивала, будто шапка Мономаха впору Михаилу, тот Михаил тридцать три года будет носить венец пресветлый русский.
Была любовь царя к воеводе золотая, стала бронзовая. Блестит, да не озаряет.
Когда Боярская дума принялась судить-рядить, не пора ли отправляться Скопину с Делагарди под Смоленск, государь Василий Иванович смалодушничал и не то чтобы отстранил племянника от войска, но промолчал, не сказал кому далее над полками воеводство-вать. Тотчас и причина приличная сыскалась. На князя Михайла Васильевича был подан извет, что он своею волей, не спросясь государя, отдал шведскому королю город Корелы и обещал впредь отдать другие многие города и земли.
Князь Михайла Васильевич ударил государю челом, и царь позвал племянника к себе на Верх.
— Что же это делается, государь мой? — спросил Скопин, опускаясь перед Василием Ивановичем на колени. — Завистники мои низвергли меня пред твоим царским величеством во врага и злодея.
— Упаси Господи, чтобы я поверил наветам! — воскликнул Шуйский, поднимая племянника с полу и усаживая на стул. — Однако скажу правду. Сам знаешь, возле царя отираются те, кому в поле да на коне страшно. Ты терпел в Новгороде, в Александровской Слободе, наберись терпения и в Москве.
Снял из божницы икону Георгия Победоносца, поднес князю.
— Прими. Я тебя люблю, как никого.
— Государь! — Скопин припал к царской руке. — Ты для меня вместо отца родного. Дозволь все же сказать наболевшее.
— Говори, Михайла, не оставляй на душе тяжести.