— Ну, — сказал Дмитрий Иванович, и оба драчуна оказались на воздусях, в огромных ручищах царя. — Кто в моем царстве скандал скандалит?
Мужики, поставленные наземь, обмерли от страха, но царь нынче был весел.
— Чтоб зло забылось, пошли в кабак
У кабатчика волосы дыбом стали — царь! А царь сел на пенек спиной к стене, придвинул к себе пустой стол и спросил согнувшегося до земли кабатчика, показывая на мужиков:
— Не попотчуешь ли меня и моих приятелей? Им чего позабористей, а мне квасу, — и шепнул своим телохранителям: — Ребята, нет ли у вас какой денежки? Что было, я в лавке оставил.
Всполошенная кабацкая прислуга уставила царев стол всем, что наварено было, напарено, нажарено.
Мужики почесывались, посапывали, а руки держали под столом, не смели ни пить ни есть. Тогда государь наполнил чарочки, выпил и закусил блинами, завертывая в них рыбьи молоки и хрен.
Разговор, однако, с места стронулся только после третьей, а полился, набирая крепости, когда одна посудинка опустела, а другая, радуя мужичьи глаза, была тотчас поставлена.
— Добрые крестьяне мои, — спросил наконец Дмитрий о заветном, — скажите мне всю правду про вашу жизнь. Бояре-то за мной ходят, как телки за коровой. Я туда, я сюда, а они меня под руки да за столы, да к иконам! К постели и то водят. — И пожаловался: — Про баню каждый Божий день талдычат. Попарься, государюшка. Словно важнее бани дела нет. Хотите, чтоб царь за вас стоял, так не молчите. Мне про ваши беды важнее знать, нежели веником задницу нахлестывать.
— А чо? — спросил северный мужик. — Цари матерны слова тоже, что ль, говорят?
— Какие матерны? — удивился Дмитрий.
— А про задницу?
— Мели Емеля! — осерчал южный мужик. — Жить, государь, можно. Да ведь служилые твои по деревням рыщут, беглых ищут. Вроде бы уж обжились, а тут хватают, тащат на пустоши, на голое место, на голодную жизнь.
— А за сколько ты верст от старого своего жилья осел? — спросил царь, покручивая нос- лапоток.
— Да верст, небось, за сто, а то и за все двести! — выпалил мужик. — Не все ли равно!
— А вот и не все! — сказал царь. — Коли ты ныне живешь за сто девяносто девять верст против прежнего, правда на стороне прежнего хозяина, а был умен за двести верст утечь, за триста, то — тебя уже не тронь. За тебя и новый хозяин постоит, и я за тебя постою.
— Неужто верста версте рознь?
— Версты те же! Да только на двухсотой версте закон — за тебя, а на сто девяносто девятой — за твоего прежнего хозяина. Таков мой указ, вам, мужикам, в защиту, во спасение.
— А Юрьев день-то чо? — спросил северный мужик.
— Что он тебе дался, Юрьев день?! — вытаращил озлившиеся глаза Дмитрий Иоаннович. — Юрьев день тебя, что ли, кормит? Вся бедность русская от него, от вольного дня. Где трудно, там вовсе руки опустят и ждут своего дня, когда можно перебежать на иное место. Тараканье это дело из избы в избу бегать.
— А чо сидеть? — вспылил северный. — Чо сидеть, коли господин хуже Верлиоки? Как ни работай — все он себе заберет и все по миру фукнет. Сам гол, и люди его босые. Тогда чо? Где правда?
— Я вчера в Сибирь послал людей моих ясак собирать, — сказал Дмитрий, глядя чокающему мужику в глаза. — Бедных людей приказал льготить. Все сыски с бедных запретил и заповедал. Разживутся люди, сами заплатят. Я пришел к вам, чтоб все вы жили без всякого сумнения, в тишине, в покое. Вы разживетесь, и я богат буду! Вы исхудаете, и я буду тощ, как все. Это и есть правда. Я в Путивле с войсками долго стоял. Путивльцы на меня поизрасходовались. Не скупые они люди! И я их доброту не забыл — десять лет им жить без оброку, добра наживать.
Пьяный человек, ничком лежавший на столе, разбуженный все возрастающим голосом государя, — кабак примолк и слушал, затая дух! — поднял голову, и Дмитрий Иоаннович замер на полуслове.
— Корела?! Ты?
Знаменитый атаман, гроза Годунова и всего стотысячного московского войска, до того опух, что ни глаз, ни лица.
— Госудааарь! — поднял Корела непослушные руки, вскакивая на неверные ноги и потому тотчас валясь, да мимо пенька.
Выполз из-под стола, с четверенек поднялся и стоял, опустив голову, обливаясь слезами.
— Виноват… Виноват.
Дмитрий подошел к нему, взял за руку, уложил на лавку, под окнами.
— Отдохни, Корела — верный слуга.
Достал из-за пазухи жемчужное заморское ожерелье, а на нем еще одно, запутавшись — положил Кореле на грудь.
— На опохмелье.
Пошел из кабака прочь, взгрустнувший, всем тут близкий, свой человек.
И вдруг отпрянул от двери, стал за косяк.
В дверь просунулась голова стрелецкого полковника из царевой стражи.
— Государя не было?
— Не было! — дружно сбрехали кабацкие люди.
— Заскучали бояре без меня, — сказал Дмитрий и заговорщицки подмигнул, хитрый, рыжий. Лапоточком носом перешмыгнул и — на волю!
Уходя подальше от своей же всполошенной охраны, юркнул мимо купеческих рядов, перебежал через Москворецкий мост и отправился в сторону Царицына луга.
Красной дичью, за которой бегают столько охотников, не долго себя воображал. Глянулась ему мимошедшая боярышня, и вот уж сам — охотник
Боярышня в голубой ферязи, голубой заморской шали, а глаза у нее самого моря голубее.
Семенит, прибавляя шагу, а Дмитрий со своими двумя чучелами не отстает. Ближе десяти шагов не подходит, но и не отстает. В отчая-ньи остановилась дева, обернулась. Гнев звездами из глаз. Замер и Дмитрий. Не налюбуется. А дева заплакала, личико в ладошки и бегом!
Как лев, обернулся Дмитрий к одному из телохранителей:
— За ней, опрометью! Потеряешь — голову снесу! И чтоб ночью у меня была.
А потом государь валялся на лужку, не хуже младенца, у которого ни думы, ни заботы.
Кузнечики вовсю стригли траву, да ни одна травинка не повалилась. Над кружевом Москвы стояли белые башни облаков. И под этими облаками мелькали стрижи — дерзкая милая птица. Государь вздремнул на мгновение и пробудился удивленный.
— Чижом себе приснился. Из клетки вылетел, а в клетку дверцу не найду.
С Царицыного луга отправились в сторону Конюшенного двора, и уж, конечно, Дмитрий не миновал лошадиного торга.
Поглядеть в тот день было на что. Выбрал глазами белолобую, черногубую, с блестящими черными копытами, мышастую, в серебряных снежинках, двухлетку.
Завороженный дивной живой красотою, подошел к хозяину, к рыжебородому казаку.
— Оседлай!
Казак узнал царя, поклонился.
— Великий государь, нельзя. Лошадь необъезженная.
— Седлай! — а сам рукою к морде уже тянется. Щелк! — жемчужные зубы сомкнулись в вершке от ладони.
— Государь, совсем дикая кобыла! — струсил казак.
— Седлай! — тихонько, властно повторил Дмитрий и положил тяжелую руку лошади на спину.
Кобыла от гнева дрожала и шипела по-змеиному, когда дюжина конюхов водрузили на нее седло и затянули подпругу.
Казак умоляюще встал перед царем на колени, но тот вырвал у него из рук узду и с криком