причем, каждый боится оказаться несогласным с остальными. Линчеватели всегда чувствуют, — убеждал он нас, — что действия их неправедны. Все они молчат о том, что произошло, и мучаются потом угрызениями совести. — Вы когда-нибудь встречали линчевателя, который впоследствии смело говорил бы о содеянном?
— Где я мог его встретить? — возразил Уайндер. — Никогда ни одного линчевателя мы не встречали. Погодите, потом вам все расскажем, — прибавил он с усмешкой.
Я сказал, что все равно ведь отправляют закон те же люди, иногда ничем не лучше других.
— Правильно, — сказал Дэвис, — но самый ничтожный из них больше годится в судьи, чем мы. Он имеет три преимущества: время, знание прецедентов и согласие большинства на то, чтобы он действовал от их имени.
Я обдумал его слова:
— Насчет времени мне понятно.
Дэвис объяснил: знание прецедентов и согласие большинства уменьшают личную ответственность и предоставляют человеку возможность опираться на нечто большее, чем собственное мнение, почему он и становится менее подвержен стадному чувству. Он разгорячился, как истинно верующий проповедник, читающий проповедь на излюбленную тему, и под конец стал уговаривать нас не выступать линчевателями, не пятнать своей совести, не совершать преступления против общества.
— Преступление против общества, — прошепелявил Уайндер бабьим голосом.
— Вот именно, — горячо сказал Дэвис и внезапно ткнул пальцем в Уайндера, так что с губ того исчезла кривая недобрая усмешка и на лице появилось настороженное выражение. Бледное, как у всех мало бывающих на воздухе людей, не тронутое загаром лицо Дэвиса посуровело от внутреннего напряжения, молодые глаза сверкали, большой рот твердо сжался, только губы чуть вздрагивали, будто он вот-вот заплачет. Не выслушать такого человека было просто нельзя, позже можно решать, как отнестись к его словам. — Да, — повторил он. — Преступление против общества. Закон — это нечто большее, чем слова, которыми он изложен в книгах, закон — это нечто большее, чем какое бы то ни было решение, принятое на его основании, закон — это нечто большее, чем любой судебник, составленный где-то, когда-то, кем-то, нечто большее, чем любой его исполнитель: адвокат или судья, шериф или тюремщик. Истинный закон, кодекс справедливости, самая сущность наших представлений о добре и зле — это совесть общества. Она формировалась тысячелетиями, и это величайшее, самое удивительное качество, которое развивалось вместе с человечеством. Ни один храм, ни одна религия, ничто из знаний человека, его орудий, его искусства, наук, ничто из того, что окружает его, не может сравниться по своему значению со справедливостью — со стремлением людей к справедливости. Истинный закон непреложен, это основа человеческой нравственности; он, подобно Богу, существует сам по себе и, как Бог, достоин поклонения. Где, как не в глубинах сознания, можем мы соприкоснуться с Богом? И что такое отдельная человеческая душа, если не дарованный человеку крошечный осколочек целого, в котором слиты души всех людей, когда-либо живших на земле?
Дэвис вдруг замолчал. Мне показалось, он не то чтобы закончил, а вдруг осознал, что мечет бисер перед свиньями.
— Преступление перед обществом! — все так же шепеляво повторил Уайндер и встал.
Джил тоже поднялся:
— Все, что вы говорите, может, и правда, только теперь это погоды уже не делает.
— Точно, — подтвердил Уайндер. — Теперь уже мы настроились.
Джил спросил:
— Почему же вы всего этого тогда на улице не сказали?
— Вот именно, — подхватил Уайндер.
— Я пытался, — сказал Дэвис. — И Осгуд пытался. Только никто не захотел нас слушать. Сам видел.
— Видел. Зачем же тогда все это нам говорить? Кто мы такие? — Джил указал на меня. — Просто пара молодых ребят. Разве кто станет с нами считаться?
Дэвис сказал:
— Бывает, что двое-трое скорее прислушаются.
— Ладно, — сказал Джил. — Мы вас выслушали. А дальше? Что мы можем?
Уайндер усмехнулся с таким видом, будто ловко отбрил противника, и они с Джилом пошли назад к стойке.
Дэвис остался сидеть, уставившись в сложенные на столе руки. Люди уже начали возвращаться — снаружи доносился конский топот, поскрипывание седел, приглушенные голоса. Наконец он нехотя поднял голову и посмотрел на меня. На его губах застыла горькая улыбка, от которой мне стало жаль его.
— Не принимайте так близко к сердцу, — сказал я. — Ведь вы все, что могли, сделали.
Он покачал головой:
— Зря это я. Расфилософствовался зачем-то. Постоянно я этим грешу…
— Сказали-то вы много верного, — ответил я, правда, без особой уверенности. Мне нужно время, чтобы ухватить новую мысль, и я люблю обдумать ее в одиночку — хочу удостовериться, что я именно мысли поддался, а не человеку. И вот еще что — я всегда замечал, что доводы звучат совсем по-разному в доме и на воле. В четырех стенах и под крышей как-то дуреешь. Слишком ты ограничен в пространстве, лишен возможности оценить действительный масштаб происходящего, а следовательно, и выверить толком мысль. То же самое можно сказать про день и про ночь; ночь как комната — каким-то пустякам, сидящим у тебя в голове, она придает непомерное значение. Человек не может сохранять ясную голову ночью. Кое над чем из того, что говорил Дэвис, я и сам не раз задумывался, но сущность мысли, которая, по-моему, была для него самой важной, насчет того, что закон выражает совесть общества, а совесть отдельно взятого человека рождается из общего для всех понимания добра и зла — оказалась для меня новой, и в ней надлежало толком разобраться. Больно многое она затрагивала и очень уж была глубокой. Одно я понял — с такими представлениями человек станет относиться к закону столь же ревностно, как иной к вере относится…
Поскольку он ничего мне не ответил, я сказал:
— Вот только мне кажется, что иногда нужно менять законы, а иногда — людей, которые их представляют.
Дэвис посмотрел на меня, словно прикидывая, много ли я над этим думал. Решив, по-видимому, что не слишком, он только кивнул мне и сказал так, будто все это не особенно его интересует:
— Душа народа или расы развивается так же, как душа человека. А недостойных пастырей всегда хватает. — В этой идее заключался глубокий смысл, но он не дал мне времени вдуматься. — Можешь ты оказать мне услугу?
— Смотря какую.
— Мне нужно быть здесь, — сказал он. — Я должен постараться задержать их, пока они не осознают, на что идут… Лишь бы согласились действовать по закону…
— Так о чем же речь?
— Я собираюсь послать Джойса за Ризли и за судьей Тайлером. И прошу, чтобы ты пошел с ним. Сходишь?
— Вы же понимаете, как на вас с Джилом тут смотрят. Угораздило же вернуться как раз сейчас… — Мне не хотелось открыто принимать чью-либо сторону.
— Понимаю. — Он продолжал выжидательно смотреть на меня.
— Ладно, но зачем идти вдвоем?
— Ты знаешь Мэйпса?
— Это Живодера, что ли?
— Вот именно.
— Встречался.
— Ризли, уезжая, оставляет его своим заместителем. А нам Мэйпс не нужен…
— Нет, конечно, — подтвердил я. Мне было ясно почему. И ясно, почему он не хочет, чтобы Джойс шел один, раз уж дело обстояло так, что может потребоваться не допускать участия Мэйпса, хотя мне по-прежнему казалось, что главная цель — втянуть в эту историю меня. Мэйпс здоровенный мужик и отлично стреляет из своего шестизарядного револьвера, но и власть свою любит показать и, как все такие любители, постоянно играет на публику. Заставить других повиноваться он неспособен.
— От Тайлера вряд ли будет толк, — проговорил Дэвис, словно рассуждая сам с собой. — Но он должен быть здесь. Ризли — вот кто нам действительно нужен.
Мы встали. Джил посматривал на меня. Уайндер тоже.
Когда мы шли к выходу, в дверях появился Смит. Одет он был в парусиновую куртку, за поясом торчали два револьвера. В руке он нес моток веревки. При виде Дэвиса Смит ухмыльнулся.
— Скажите, пожалуйста, и Финансовый Туз тут? — сказал он. — Похоже, несмотря ни на что, поход состоится, а, Финансовый Туз? — Он поднял руку с веревкой. — Глядите-ка! Мур назначил меня обер-палачом, вот я и пришел во всеоружии! — Он поднял конец веревки у себя над ухом, подвигал им, словно затягивая узел, затем вдруг дернул его кверху и уронил голову на сторону. Скосил глаза, вывалил язык. И захохотал. — Думаете, не сумею? — Он посмотрел на Дэвиса пристально и озабоченно. Покачал головой и пощелкал языком. — Плохо выглядите, мистер Дэвис, ой, как плохо… Оставались бы вы лучше дома отдохнуть перед похоронами. — Он опять расхохотался. — А цветы сумеете раздобыть? — не унимался он. — Ребята б не возражали даже и угонщику, — торжественным голосом объяснил он. — На мертвого угонщика да поскупиться! — И снова заржал.
Вошел Осгуд, как раз поспевший на представление, которое давал Смит, остановился в дверях, бледный, с широко раскрытыми глазами, и смотрел, будто на его глазах и вправду вешают человека.
Смит поймал мой взгляд, направленный на священника, и обернулся. Увидев его, расхохотался пуще прежнего.
— Господи Ии-су-се, — гоготал он, — вы только полюбуйтесь. Им дурно! Кисейные барышни! — И дальше тоненьким голоском: — Ну, давайте, девочки, уберем этого красивенького покойничка-угонщика. — Тут он снова дико заржал.
В комнате стало совсем тихо, почти никто не смотрел на Смита.
— Вы что, отец, покойников никогда не видели? — спросил он Осгуда. — Казалось, вы должны бы по роду службы. Ну, понятно, не висельников. Этих незачем. Они с лица черные… А иной раз…
Джил грохнул стаканом по столу и подтянул ремень. Смит обернулся на стук и, увидев Джила, который шел прямо на него,