взводом. Он был так же силен в диалектике, как Кёрк, но у него были к тому же юность, юмор и поэзия. Он склонялся к теизму, мы спорили целыми днями, как только выбирались из окопов. Но дело не только в спорах — Джонсон был человеком совести. Я не встречал еще сверстника, у которого были абсолютно твердые принципы, а он — что меня особенно тревожило — принимал их как общую данность. Я впервые подумал, что более суровые добродетели тоже должны касаться меня. Я говорю о «суровых добродетелях», потому что, конечно, имел понятие о доброте, верности друзьям, щедрости — но ведь это свойственно каждому, пока искушение не представит противоположные им пороки под новыми и собла–знительными именами. Однако я и не думал, что человек вроде нас с Джонсоном, рассуждающий об объективно прекрасном или о том, как Эсхил собирался примирить Зевса и Прометея, может стремиться к неизменной честности, целомудрию и верности долгу. Я просто не знал, что к нам они тоже относятся. Специально мы это не обсуждали, и вряд ли он заподозрил правду. Я старался не выдавать себя, и если это было лицемерием, значит, и лицемерие может пойти на пользу. Стыдиться того, что ты хотел сказать, превращать в шутку то, что сказал всерьез, не так уж достойно, но это гораздо лучше, чем вообще не стыдиться. Разница между тем, чтобы стать лучше и стараться выглядеть лучше, чем ты есть, не так отчетлива, как кажется изысканным моралистам. Я ведь не во всем притворялся — сами принципы я принял сразу, ничуть не пытаясь отстаивать свою прежнюю «безотчетную жизнь». Когда дикарь попадает в приличное общество, что ж ему и делать поначалу, как не подражать другим?

В общем, у нас был отличный батальон, несколько хороших кадровых офицеров руководили выслужившимися солдатами (преимущественно фермерами из западных графств) и мобилизованными адвокатами да студентами. Всегда было с кем поговорить. Лучшим из нас был, наверное, Уолли, над которым все смеялись. Он был фермер, католик, преданный делу солдат, единственный из нас, кто действительно рвался в бой. Довести его мог любой юнец — достаточно было обругать территориальное ополчение. Уолли был убежден, что «йомены» — самые отважные, надеж–ные, сильные, честные ребята в мире. Так ему объяснил в детстве дядя, служивший в этих частях. Но он не умел говорить. Он заикался, сам себе противоречил, путался и наконец выкладывал единственный козырь: «Был бы тут дядя Бен, он бы тебе объяснил». Нам не дано судить об этом, но я убежден, что никто из погибших во Франции не имел больше шансов отправиться прямиком на небеса, чем Уолли. Мне бы следовало чистить его башмаки, а не смеяться над ним. Но, честно говоря, служить под его командованием было не так уж весело. Уолли искренне хотел убивать немцев, совсем не думая о своей безопасности или о жизни подчиненных. Он вечно был полон планов, от которых у нас воло–сы вставали дыбом. К счастью, его можно было удержать, подобрав разумные доводы. Он был так простодушно храбр, что не мог заподозрить у нас иные соображения, кроме пользы дела. Добрососедские принципы оконной вой–ны, установленные молчаливым соглашением противников, он не понимал. Меня им сразу же научил сержант, которому я велел бросить гранату в немецкий окон, где мы заметили какое–то движение. «Так–то так, сэр, — ответил сержант, скребя в затылке. — Да ведь стоит только начать, и они тоже бросят в нас какую–нибудь штуку, верно?»

Конечно, не вся военная жизнь была хороша. Я снова встретился с суетой и с великой богиней, имя которой — Бессмыслица. Мирская суета предстала передо мной в очень странном обличье, как только я появился в окопах: войдя в убежище, я при мерцающем свете свечи узнал в капитане, принявшем мой рапорт, учителя, с которым у меня в школе были хорошие отношения. Я напомнил ему об этом. Он негромко и поспешно ответил, что в самом деле был когда–то учителем, и больше к этому не возвращался. Бессмыслица была еще удивительнее — с ней я повстречался уже по пути на фронт. Военный состав отправлялся из Руана около десяти вечера — один из тех невыносимых, медленных поездов, собранных из старых, непохожих друг на друга вагонов. Я и три других офицера заняли одно купе. Отопления нет, свечи принесли с собой, для всех прочих надобностей — только окно. Нам предстояло ехать пятнадцать часов. Было зверски холодно. В туннеле возле Руана (все военное поколение помнит этот туннель) со страшным треском отвалилась дверь. До следующей остановки мы стучали зубами от холода, а на остановке явился разгневанный начальник поезда и потребовал нас к ответу за поломку вагона. Мы сказали, что дверь отвалилась сама по себе. «Вздор! — твердил он. — Она не могла сама отвалиться, тут что–то нечисто». Не иначе как четверо офицеров пустились в путь, запасшись отмыч–ками, и по общему уговору выломали дверь в самом начале ночного путешествия в холодную зиму.

О самой войне столько писали люди, гораздо больше на ней повидавшие, что с меня хватит и нескольких слов. Пока весной немцы не начали наступление, у нас было довольно тихо. Даже и тогда они атаковали в основном канадцев, находившихся правее, нас они просто «подавляли», посылая в наши окопы по три снаряда в минуту. Тогда я впервые увидел, как больший страх побеждает меньший: я встретил жалкую трясущуюся мышь, и она не побежала от меня, жал–кого трясущегося человека. Зимой нас мучила усталость и досаждала вода. Я продолжал маршировать во сне и просы–пался, маршируя. Мы ходили по окопу в резиновых сапогах до бедра, воды было по колено, и многие еще помнят, каково это: наткнешься на колючую проволоку, прорвешь сапог, и внутрь хлынет ледяная струя. Я видел долго лежав–шие трупы и только что убитых и вновь чувствовал то, что испытал в детстве, глядя на мертвое лицо мамы. Я научился жалеть и уважать простых людей, особенно моего сержанта, — его убил тот самый снаряд, которым меня ранило. Я был жалким командиром, звание давали тогда слишком легко, я был просто марионеткой, которой сержант управлял, как хотел, и это нелепое, унизительное для меня положение он сделал прекрасным, он в самом деле заменял мне отца. Но сама война — холод и ужас, вонь и распластанные снарядом люди, обрубки, все еще шевелившиеся, словно раздавленный червяк, сидящие и стоящие трупы, грязная голая земля, ботинки, которые носили и днем и ночью, пока они не прирастали к ноге, — словно померкла в моей памяти. Это слишком чуждо всему жизненному опыту — иногда мне кажется, что там был кто–то другой. В каком–то смысле это даже не важно. Один миг, дарованный мне тогда воображением, значит теперь больше, чем вся последовавшая за ним реальность. Первая пуля, которую я услышал, просвистела так далеко, что это и вправду был «свист», совсем как в газете или в стихах не видевшего войны поэта. И я почувствовал не страх и уж конечно не равнодушие — я услышал тихий голос: «Вот о чем писал Гомер».

4. НОВЫЙ ВЗГЛЯД.

Эту стену я возводил много тревожных месяцев и не чувствовал себя в безопасности, пока ее не завершил. Дефо. «Робинзон Крузо»

В остальном моя служба в армии имеет мало отношения к излагаемой здесь истории. О том, как я «взял в плен» шестьдесят человек, то есть к величайшему своему облегчению увидел, что внезапно появившаяся передо мной толпа одетых в серую форму мужчин поднимает вверх руки, если и стоит говорить, то ради шутки. Так вот и Фальстаф пленил сэра Колвилля. И незачем читателю знать подробности о том, как английский снаряд обеспечил мне отпуск по ранению и прекрасная сестра Н. из военного госпиталя навеки воплотила мое представление об Артемиде. Только два впеча–тления важно упомянуть. Во–первых, тот миг, сразу после ранения, когда я перестал дышать (или мне так показалось) и подумал, что это — смерть. Я не испытывал ни страха, ни отваги и не видел для них причин; в моем мозгу звучала лишь сухая и четкая мысль; «Вот человек умирает», — столь же мало эмоциональная, как фраза из учебника. Она даже не интересовала меня, но именно из–за этого то разграничение, которое Кант проводит между феноменальным и ноуме–нальным Я, не показалось мне абстракцией, когда я набрел на него несколькими годами позже. Испытав это на себе, я убедился, что существует вполне сознательное Я, имеющее лишь очень отдаленные и необязательные связи со мной. Важным стало и чтение Бергсона, когда я лечился в Солсбери. С интеллектуальной точки зрения эта книга научила меня избегать ловушек, связанных со словом «ничто», но, кроме того, она кардинальным образом изменила мой эмоцио–нальный настрой. До сих пор я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату