увидел в этом смысл. Я уже говорил о соблазнах Мира и Плоти, теперь наступил черед беса. Если бы по соседству нашелся поклонник дьявола (а они хорошо чуют учеников), я стал бы сатанистом — или безумцем.
На самом деле, я был чудесно защищен, из этого зла тоже вышло благо. Я был защищен своим невежеством и неумением. Слава Богу, некому было научить меня магии, к тому же и трусость оберегала меня — детские страхи только днем подстрекали похоть и любопытство, в одиночестве ночи я предпочитал быть материалистом, но теперь мне это не всегда удавалось. Одной мысли «а что, если» самой по себе достаточно для тревоги. Но лучшей защитой было то, что я узнал природу Радости. Все поползновения разорвать оковы, сорвать покров, узнать тайны явно противоречили стремлению к ней — чем больше я поощрял их, тем сильнее в этом убеждался. Их грубая сила и похоть разоблачали сами себя. Я постепенно стал замечать, что «магия» так же чужда Радости, как и «половой инстинкт». Оказалось, что я снова утратил след. Круги, пентаграммы, тетраграммы тревожили воображение и могли быть вполне увлекательны, если б не страх, но Желание покидало меня, и то, чего я желал, отворачивалось, говоря: «Что мне до этого?» Я ценю в опыте его честность: ошибайся сколько угодно, но не смей зажмуриваться — и ты увидишь сигнал об опасности, прежде чем зайдешь слишком далеко. Обманывай себя сам, если хочешь, — чувства тебя не обманут. Покуда ты честно испытываешь вселенную, они тебя не подведут.
А вот еще один результат того, что я заглянул в темную комнату: теперь, когда у меня появилась новая причина верить в материализм, я все меньше в него верил. Дополнительной причиной для этой веры стали, как вы дога–дываетесь, те детские страхи, которые я столь безрассудно разбудил, — как все Льюисы, я не мог оставить себя в покое. Раз уж ты боишься привидений, стоит держаться материализма, который их не признает. Когда же моя материа–листическая вера несколько поколебалась и появилось «а что, если», я постарался избавиться от его опасно маги–ческого привкуса и насладиться привлекательной вероятностью того, что во Вселенной, кроме уютного материализма, порой встречается еще что–то… не знаю что… «непредставимое». Это было нечестно — я пытался взять и из мате–риализма, и из спиритуализма то, что меня устраивало, не стесняясь их ограничениями. Правда, здесь была и хорошая сторона: я невзлюбил оккультизм, и это защитило меня, когда в Оксфорде мне и впрямь пришлось столкнуться с магами, спиритами и оккультных дел мастерами. Гложущая похоть любопытства вспыхивала вновь и вновь, но я уже знал, что это соблазн, — и, что важнее, я знал, что Радость не там.
Итоги этого периода можно подвести так: с тех пор, хотя Плоть и Бес могли по–прежнему искушать меня, я знал, что главный дар не в их власти. А о Мире я и раньше знал это. И тут, как высшая милость, произошло то событие, которое я уже не раз пытался описывать в других книгах. Раз в неделю я доходил пешком до следующей станции и оттуда возвра–щался поездом. Летом я делал это ради тамошнего бассейна — я выучился плавать в младенчестве и до седых волос, пока меня не одолел ревматизм, больше всего любил именно это занятие. Но и зимой я порой отправлялся в город, за книгами и в парикмахерскую. Однажды я возвращался оттуда вечером, в октябре. На длинном деревянном перроне были только я и носильщик. Темнело; дым паровоза внизу, возле топки, отсвечивал красным, окрестные холмы были синими, почти лиловыми, небо — зеленым от мороза. Уши щипало. Меня ожидали выходные, заполненные блаженным чтением. Подойдя к книжному киоску, я вытянул издание «Эвримена» в грязном переплете: Джордж Макдональд, «Фантастес», «Волшебный роман». И тут подошел поезд. Я помню голос носильщика, выкликавшего названия станций: «Букхем, Эффингем, Хорсли», —у них был сладкий привкус ореха. В тот вечер я начал новую книгу.
Там достаточно лесных путешествий, враждебных призраков, прекрасных и коварных дам, приманивших мое привычное воображение и не давших мне сразу обнаружить разницу. Словно во сне я был перенесен через эту границу, словно я умер в одной стране и заново родился в другой. Новая страна была так похожа на старую. Я вновь обнаружил все то, что я любил в Спенсере и Мэлори, Моррисе и Иейтсе; но все сделалось иным. Я не знал тогда имени этого нового качества, этой ясной тени, осенившей все путешествия Анодоса, но теперь я знаю, это — святость. Впервые песнь сирен зазвучала как мамина или нянина колыбельная. Казалось бы, что особенного в том, что мальчишка читает такой роман. Но словно голос с края земли окликнул меня — и теперь он приближался ко мне. Голос звучал в моей комнате, голос звучал во мне. Когда–то меня манила его отдаленность, теперь я был очарован его близостью, он был слишком близок, слишком понятен, по эту сторону понимания. Казалось, он всегда был со мной — если быстро повернуть голову, я успею его разглядеть. И только теперь я понял, что этот голос недосягаем, — чтобы уловить его, надо не что–то сделать, а ничего не делать, впустить его, отказаться от себя. Здесь были бессмысленны все усилия, какие я тратил в поисках Радости. Я не пытался смешивать саму сказку и ее свет, путать сказку и жизнь, я знал, что если б сказка стала правдой и я попал бы в те леса, где блуждал Анодос, я не приблизился бы к тому, чего желал. И ведь именно в этой сказке так трудно разделить саму историю и веющую в ней Радость! Но там, где Бог и идол стоят рядом, ошибка невозможна. Пришла великая минута, и я забыл о лесах и домах, о которых читал, чтобы отправиться на поиски бесплотного света, сияющего сквозь них, и постепенно, постепенно, словно солнце в туманный день, различил этот свет в самих домах и деревьях, в своем прошлом, в тихой комнате, где я читал, в своем старом учителе, читавшем ря–дом маленький томик Тацита. Воздух этой страны превратил мои эротические и оккультные замены Радости в грубый эрзац, но этот воздух сохранял хлеб на столе и уголь в камине. Это было чудо. Прежде Радость превращала обыденный мир в пустыню — соприкосновение с этим миром было губительно для нее. Даже когда обычные тучи и деревья становились частью видения, они только напоминали о другом мире, и возвращение на землю меня разочаровывало. Но вот ясная тень вышла из книги, и осенила обыденнность. В ближайшем году мне предстояла армия, и даже более экспансивный человек, чем я, мог бы догадаться, что будущему пехотному прапорщику надо быть не в своем уме, чтобы растрачивать нервы в раздумьях о своей послевоенной жизни, — чересчур вероятно, что этой жизни вообще не будет. Я как–то попытался объяснить это отцу, в очередной раз пробуя прервать искусственный ход наших «бесед» и рассказать ему, чем я на самом деле живу. Как всегда, я потерпел неудачу. Он напомнил о необходимости сосредо– точенного труда, о немалых расходах на мое обучение и о полной невозможности помогать мне материально, когда я кончу учиться. Бедный отец! Он и впрямь был несправедлив ко мне, если думал, что к числу моих многочисленных пороков относится недостаток усердия. Я недоумевал: неужто он считает, что эта стипендия так много значит для меня, когда речь идет о жизни и смерти? Наверное, он постоянно тревожился из–за возможной смерти — своей ли, моей, не важно — и эта мысль, источник эмоций, не могла стать для него чисто логической посылкой, разумным доводом в рассуждении. Как бы то ни было, наш разговор опять не удался, ко–рабль разбился все о те же скалы. Отец очень хотел, чтобы я во всем доверял ему, — и никогда не мог меня выслушать. Он не мог замолчать сам и освободить свою душу, чтобы воспринять мои слова, — он внимал лишь собственным мыслям.
Моя первая встреча с Оксфордом вышла довольно смешной. Заранее о квартире я не позаботился, весь мой багаж умещался в одном чемодане, и со станции я пошел пешком искать дешевое жилье или гостиницу, ожидая увидеть «дремлющие башни». Увы, меня ждало разочарование. Я понимал, что невыгодно входить в город со стороны вокзала, это не лучшее его лицо, но по мере продвижения я все больше удивлялся. Неужто вереница дешевых магазинчиков и была Оксфордом? Я шел и шел, Надеясь на встречу с Красотой за ближайшим поворотом и размышляя о том, что Оксфорд куда больше, чем я думал. Наконец, я прошел город насквозь. Дальше было чистое поле — я обернулся и увидел вдали шпили и башни, поистине прекраснейшее из зрелищ. Оказывается, я вышел со станции не в ту сторону и блуждал по жалкому пригороду. Тогда я и не догадывался, что эта ошибка — аллегория моего жизненного пути. И вот, я устало вернулся на станцию, понапрасну стерев ноги, нанял извозчика и попросил «отвезти меня куда– нибудь, где сдают комнаты на неделю». Как ни странно, мне повезло, и вскоре я уже пил чай в уютной гостинице. Этот дом по–прежнему стоит на углу Мансфилд роуд и Холивслла. У меня был общий кабинет с другим абитуриентом, из Кардиффского колледжа, — он утверждал, что архитектурно этот колледж превосходит все, что есть в Оксфорде. Меня страшила его ученость, а в прочем он был приятный малый. Больше мы не встречались.
Было холодно, на следующий день пошел снег, превративший витражи в праздничные торты. Экзамен сдавали в большом зале — мы сидели и писали не снимая пальто, не снимая даже перчатку с левой руки. Ректор (старый Фелпс) роздал экзаменационные листы. Я почти не помню, что я писал, но полагаю, что в специальных знаниях многие соперники превосходили меня, а преуспел я за счет общих знаний и умения рассуждать. Мне казалось, что я написал очень плохо. Годы у Кёрка излечили меня от