рожа. Тут тоже все все знали: однако она упорствовала в своей скрытности насчет этих постыдно уязвимых объектов тайны. Я лишь хотел погладить второй из них, когда поднес руку к ее перевязанному лицу. Эти мои вторжения в публичную тайну ей только досадили. Она знала так же хорошо, как и я, когда что-то было тайной и когда нет. Qu'est-ce qu'il a, cet homme?[7] — должно быть, подумала она.
«Когда вернется Николас?» — спросил я.
Она глянула на большие часы мрачного вида.
«Il ne doit pas tarder.[8]»
Я поднял стакан.
«За его благополучное возвращение».
Первые мускульные признаки чиха, чопорное опускание рта — и мое высказывание получило подтверждение, меж тем как она подняла рюмку и сделала солидный глоток.
Снаружи стояла полная тишина: неподалеку, под утесом, я еще до того видел лодку со сложенными парусами. Это был, несомненно, Броткотназ. Когда я проходил мимо, они уже опустили весла.
Он должен был прийти с минуты на минуту.
«Налейте себе еще, мадам Броткотназ», — сказал я.
Она не ответила. Потом сказала безразлично кратко:
«Вот он!» Сложив кисти рук — крест-накрест по обыкновению, как я уже говорил, она предоставила его мне. Она создала его своим восклицанием: «Le v'lо!»
Звук шагов, такой тихий, что его почти не было слышно, донесся с наружных ступеней. Тень упала на стену напротив двери. Легкой, изящной и быстрой походкой, на каждом шагу пружиня коленями с кокетливой упругостью и покачивая с мягкой учтивостью массивной головой, в кабачок вошел высокий, плотного сложения рыбак. Вскочив, я воскликнул:
«А! Вот и Николас! Как дела, старина?»
«Да это же месье Керор!» — раздалось низкое, ласковое гудение его голоса. «Как вы? Неплохо, надеюсь?»
Он говорил низким голосом, неторопливо. Улыбка не сходила с его лица. Одет он был на бретонский манер.
«Это вы только что были в лодке — там, под утесом?» — спросил я.
«Ну да, месье Керор, должно быть, мы. А вы нас видели?» — улыбаясь, спросил он с интересом.
Я заметил его детское удовольствие от вида самого себя, там, в собственной лодке, у меня на глазах. Словно бы я сказал ему «Ага! Я вас вижу!», и мы очутились на тех же самых местах, что и тогда. Он секунду поразмыслил.
«Я вас не видел. Вы были на утесе? Вы, должно быть, только что пришли из Лоперека?»
Его инстинкт велел ему уяснить мое присутствие здесь и на утесе. Это не было любопытством. Он желал верного отображения причины и следствия. Он напрягал мозг, пытаясь вспомнить, видел ли он фигуру, идущую по тропе сверху утеса.
«Вышли прогуляться?» — прибавил он.
Он сел на край стула: симметричная уместность здорового и мощного костяка, равновесие сидящей фигуры непринужденного мужчины, принадлежащего к европейскому типу, как на фресках эпохи Кватроченто. Они с Жюли не смотрели друг на друга.
«Налейте-ка месье Броткотназу!» — сказал я.
Броткотназ жестом ограничил ее, когда она стала ему наливать, и продолжал рассеянно улыбаться, сидя за столом.
Размер его глаз и маслянистая их смазка — кремом улыбки или же неким лучезарным желе, — еще более, казалось бы, их увеличивающая, просто поразительны. У него большие ласково-насмешливые глаза, выражающие кокетство и довольство животных жиров. Стороны его массивного лба часто краснеют, как это происходит у большинства мужчин лишь в моменты замешательства. Броткотназ же в замешательстве всегда. Но его гиперемия, думается мне, вызвана постоянным притоком крови к окрестностям глаз и как-то связана с их магнетическим механизмом. Давление, порождаемое этой эстетической концентрацией в окружающих сосудах, возможно, служит тому объяснением. То, что мы называем болезненной улыбкой, когда рот слегка растянут вдоль десен и выдает небольшое болезненное сокращение — застывшая страдальческая усмешка робкого человека — редко покидает его лицо.
Поступь этого робкого гиганта мягче, чем у монашки, — описанная мной упругая пружинистость колен при каждом шаге — несомненно, результат его любви к танцам, в которых он был столь быстр, искусен и изобретателен в молодости. Когда я остановился у них первый раз, годом раньше, какой-то мужчина однажды играл на дудке на утесе, во впадину которого встроен их дом. Броткотназ услышал музыку и забарабанил пальцами по столу. Потом легко вскочил и в своей черной облегающей одежде сплясал изощренный хорнпайп[9] прямо посреди кабачка. Его покрасневшая голова была уравновешена в воздухе, лицо обращено вниз, руки попеременно вздымались над головой, а он меж тем следил за своими ногами, как привередливый кот, легко и быстро ставя их с церемониальной мягкостью то туда, то сюда и затем отдергивая прочь.
«Вы любите танцевать», — сказал я.
Его большие ласковые невозмутимые голубые глаза, насыщенные колдовством тайных соков, все так же улыбались: он тихо мне поведал:
«Je suis maоtre danseur. C'est mon plaisir![10]»
Гудящая и протяжная бретонская речь, с таким же сильным «з», как и в сомерсетском наречии, придала особую выразительность фразе C'est mon plaisir! Он хлопнул по столу и посмотрел мне в лицо со всем добродушием своей усмешки.
«Я знаток всех бретонских танцев», — сказал он.
«Обады, гавота…?»
«Ну да, бретонского гавота». — Он безмятежно мне улыбался. Это была вспышка невинного счастья.
Глядя на него, я увидел благородную ловкость его черной фавновской фигуры: как он, должно быть, устремляется в танцующую толпу на празднике Прощения, подскакивая в воздух и приплясывая с гротескной элегантностью под бинью[11], а люди тем временем стекаются на него посмотреть. Потом, взявшись за руки и не расставаясь со своими черными зонтами, они разобьются на цепочки и будут подпрыгивать в танце, сводящемся к быстрым движениям ступней. А он, все так же подобный черному фонтану движения с верхом в виде плоской черной бретонской шляпы, завязанной под подбородком, продолжит свое отдельное представление. — Его спокойная уверенность в мастерском владении этими танцами подразумевала именно такое положение, занимаемое им прежде в праздничной жизни этого языческого сельского края.
«А мадам любит танцевать?» — спросил я.
«Отчего же нет. Жюли это умеет».
Он поднялся и, со снисходительной галантностью протянув жене руку, воскликнул:
«Viens donc, Julie! Давай-ка. Станцуем вместе».
Жюли осталась сидеть, сквозь бордовую маску усмехаясь своему обворожительному мужу. Он продолжал настаивать, стоя над ней, вывернув носок в первом движении танца, учтиво вытянув руку.
«Viens donc, Julie! Dansons un peu![12]»
Посапывая и бросая по сторонам стыдливые и стесненные усмешки, оттого что позволила вовлечь себя в это действо, она встала. Они станцевали для меня подобие менуэта, вышагивая вперед и отступая назад, приседая и вставая в позы, быстро скользя ступнями по полу. Жюли исполнила свою партию, как мне показалось, с пониманием. С той же, ни капли не изменившейся улыбкой он сел на прежнее место напротив меня.
«Он и стихи сочиняет, для пения», — заметила Жюли.
«Песни на мотивы гавота, чтобы подпевать?.»
«Ну да. Спросите у него самого!»
Я спросил.
«Ну да», — сказал он. — «В прошлом я много стихов сочинил».