гитлеровца и никак не мог понять, то ли это его так по голове приложили, то ли у этого красивого высокого парня взгляд и вправду не выражает ничего. Немец просто делает свою работу, дога дался колхозник, ну вот как сам он, Семен Иванович Проклов, резал бы свинью или барана.
— Вы пойдете с нами, брать ничего не надо с собой. — Немец говорил, очень четко выговаривая слова, но путая их порядок — Собрать население.
Полицаи бросились выполнять приказание, стуча в ворота, колотя в ставни, кто–то дважды выстрелил в воздух. Проклова подняли и потащили вдоль улицы туда, где дворы чуть раздавались, образуя некое подобие площади. Грузовик уже стоял там, и в кузове его двое немцев неторопливо собирали какую–то раму. Семен Иванович почувствовал, что ноги его становятся как ватные, и, скрипнув зубами, заставил себя идти прямо. По улице уже тянулись заспанные, перепуганные деревенские, на улицу выгоняли всех, даже детей. Их собирали на той же площади, и по глухим возгласам Проклов понял, что старшее поколение уже узнало эту конструкцию в автомобиле. Отправляя семью из дома, крестьянин ожидал ареста, концлагеря, но не того, что его вытащат из дома и вот так попросту повесят посреди родного села. Горло сдавил животный страх, здоровенный мужик вдруг почувствовал, что еще немного — и он рухнет на колени. Сквозь кровь, заливающую лицо, Проклов вдруг увидел полные ужаса и жалости глаза Марии Евдокимовны, старинной подруги его покойной матери. Старушка стояла в первом ряду столпившихся односельчан, к ее юбке жался девятилетний внук Ванечка. Семен Иванович обвел взглядом людей, рядом с которыми прожил десятки лет, и вдруг понял, что он может еще что–то сделать. Великан расправил плечи и гордо поднял изуродованную голову. На память пришла почему–то разухабистая песня, что пели деревенские парни, отправляясь на германский фронт: «Эх, пить будем, да гулять будем! А смерть придет — помирать будем!» Смерть пришла за ним, и все, что ему оставалось — встретить ее степенно, достойно, так, чтобы и через годы мужики, собравшись за стаканом, вспоминали: «Вот был человек!»
Немцы закинули на перекладину веревку с петлей, в толпе послышался женский плач. Иуда–Лешка толкнул Проклова стволом винтовки в спину, и Семен Иванович уверенно, словно и не на виселицу, подошел к машине, ухватился рукой за борт и вздернул себя в кузов. Вслед за ним в грузовик легко поднялись офицер, солдат, затем, повинуясь знаку немца, залезли два полицая, и в кузове сразу стало тесно. Офицер подошел к борту и так же спокойно обвел взглядом собрав шихся деревенских.
— Германская армия принесла вам освобождение от большевизма, — звучным, сильным голо сом начал немец, и люди вздрогнули, словно у них на глазах по–человечьи заговорил зверь. — Вы сбросили с себя ярмо колхоза и можете спокойно трудиться ради себя и на благо ваших за щитников — наших доблестных солдат. Плоды ваших трудов отныне принадлежат вам, а не ев реям и большевикам, вы будете лишь выплачивать небольшой продуктовый налог.
Немец, конечно, говорил слова, приятные крестьянскому уху, но люди, согнанные на площадь, за свою жизнь слышали немало обещаний. Самые старые помнили еще манифест 1905 года, потом были обещания кадетского Временного правительства, потом большевики сперва дали землю, а потом провели коллективизацию. Последние годы вроде бы стало немного полегче, и вот теперь — война. Они не верили никому, эти крестьяне–колхозники, все, что они знали: чужие солдаты и своя сволочь вытряхнули из домов, пригнали на площадь и теперь собираются убить их односельчанина — всеми уважаемого и любимого мужика.
— Но несмотря на это, — продолжал офицер, — находятся те среди вас, кто не помогает германскому народу. Они помогают большевикам, вредят германской армии. Это отдаляет по беду и скорый мир, когда вы спокойно сможете трудиться.
Проклов смотрел в серое, затянутое низкими тучами небо, он понимал, что жизнь его подошла к концу, и смирился тем спокойным, мужественным смирением, что сотни лет помогало русскому мужику выносить любые тяготы и напасти. Слушая своего палача, крестьянин вдруг понял, что дурак–немец сам рассказывает всей деревне, что Семена Ивановича вешают не за что–нибудь, а за помощь Красной Армии. Колхозник Проклов умрет героем, а раз так, семья наверняка получит от Советской власти пенсию. Выходит, он и после смерти сможет хоть чем–то помочь своим.
— …крестьянин Семен Проклов, за помощь большевикам приговаривается к смертной казни через повешение.
Бабы заголосили, мужики зароптали, дети заплакали. Немцы и полицаи шатнулись к машине, щелкая затворами, офицер повернулся к предателю и кивнул:
— Привяжи ему руку и поставь на табурет.
— Я? — забегал глазами иуда.
Немец не стал повторять приказ, и полицай на чал суетливо приматывать руку Проклова к его большому телу. Семен Иванович гадливо морщился, дергающийся гаденыш был отвратителен, словно крыса, вот он поставил под петлю видавший виды табурет и потащил к нему крестьянина.
— Да не суетись ты, — досадливо поморщился Проклов и сам поднялся на подпорку.
На шею крестьянина легла колючая петля, и Семен Иванович понял, что жить ему остается от силы минута. Страха уже не было, все происходило как будто не с ним. Он выпрямился, почти упираясь головой в перекладину, и в последний раз посмотрел на свою деревню, чувствуя, что должен что–то сказать людям.
— Если в чем–то виноват был — простите! — крикнул он изо всех сил.
И палач выбил из–под него табуретку.
— Товарищ старший лейтенант…
Петров почувствовал, что его трясут за плечо, и мгновенно проснулся. Осторожно высунув голову из–под брезента, он осмотрелся. В вагоне было темно, только в углу светил тускло–красным небольшой квадрат — из–за дверцы «буржуйки» пробивался слабый жар затухающих углей. Судя по голосу, разбудил его Осокин, и старший лейтенант шепотом переспросил:
— В чем дело, Вася?
— Кажется, подъезжаем, — ответил водитель. — По времени должны уже вроде бы…
Петров вздохнул: вылезать из относительного тепла лежанки не хотелось, но и подниматься по команде желания особого не было. Он быстро обулся, прошел по трясущейся теплушке и под бросил в печь несколько кусков угля, затем слегка приоткрыл дверь вагона и высунул голову наружу. Холодный ночной ветер мгновенно вышиб из стриженой головы остатки сна, и командир вгляделся в ночь. Где–то впереди отсвечивало пламя небольшого пожара, ночь пахла дождем и дымом. Кубинка, не Кубинка, но они и впрямь подъезжали к какому–то жилью. Петров подошел к печке и, приоткрыв дверцу, осветил циферблат часов: было четыре часа утра, по времени и впрямь скоро должны были прибыть к месту назначения. Старший лейтенант в который раз подивился способности Осокина угадывать время.
— Ну что, Вася, как настроение? — поинтересовался он у механика.
— Не знаю, Иван Сергеевич, — ответил Осокин. — Не знаю. Вроде хорошо все повернулось, даже вон, наградили…
Он провел ладонью по новенькой медали «За боевые заслуги», которую каждый раз перед сном укладывал в сидор, а с утра надевал снова.
— Только вот думаю — сейчас прибудем в запасной батальон, и раскидают нас кого куда.
— А не хотелось бы? — тихо спросил Петров.
— Я привык с вами, — просто сказал водитель. — Даже нет, не привык, не знаю что сказать. Вроде и знаю–то от силы полтора месяца, что вас, что Сашку, что лейтенанта Турсунходжиева, а кажется — всю жизнь знакомы. Рустам Экибаев после войны на свадьбу звал. Я так–то с людьми нелегко схожусь…
— Я понимаю, — мягко ответил командир.
Война до крайности обострила чувства: дружба, товарищество, любовь рождались быстро, словно люди стремились нарадоваться человеческому теплу за то короткое время, что отпущено до смерти или ранения. Шелепин и Беляков были хорошими людьми, но в мирное время Петров, наверное, и не подумал бы о том, какое это счастье — служить с такими командирами. Скорее всего, и у комбата и у комиссара имелись черты характера, от которых старший лейтенант взвыл бы через неделю совместной службы. А сейчас он везет с собой письмо жене Михаила Владимировича, все в пятнах крови майора Шелепина, и