Мы обратили их в жизнь, что гораздо безнравственнее и отнимает куда больше времени, да и насвистывать наши сочинения невозможно.
Мэри встает:
– Сейчас я сделаю что-то ужасное, но ты уж меня прости.
Она идет к магнитоле, достает из нее кассету, пошарив вокруг, ставит другую, и мы с ней вдвоем сидим в темноте и слушаем песни Мэри Ласалль. Мне кажется, я понимаю, почему она так сделала; наверное, если бы я тосковал по дому, пребывал в растерянности и не очень понимал, что за игру затеял, я бы сделал то же самое. В такие моменты полезно бывает чем-нибудь заняться. А мне что прикажете предпринять? Пойти отпереть свой магазин и в одиночестве прохаживаться вдоль полок?
– Это неприлично, да? – говорит она некоторое время спустя. – Что-то вроде мастурбации – получать удовольствие, слушая саму себя. Согласен, Роб? Всего три часа назад мы занимались любовью, а я уже хочу подрочить.
Напрасно она это сказала.
В конце концов мы ложимся спать и встаем поздно, и я, похоже, выгляжу и пахну слегка неприятнее, чем она могла бы в идеале ожидать; она держится дружелюбно, но отстраненно У меня возникает ощущение, что эта ночь вряд ли повторится. Мы идем завтракать, и там, куда мы пришли, полным-полно парочек, вместе проведших ночь, и, хотя мы не выделяемся на общем фоне, я понимаю, что мы не такие, как остальные: все здесь выглядят счастливыми, довольными и устроенными, а не нервными, напряженными и тоскливыми, и мы с Мэри с исключающей продолжение близости сосредоточенностью погружаемся каждый в свою газету. Но по-настоящему мы противопоставляем себя прочим парочкам, только уходя: жалкий чмок в щечку на прощание, и, хочется мне или нет, на оставшуюся часть воскресенья я предоставлен самому себе.
Что же было неправильно? Да все было и правильно, и неправильно. Правильно: мы замечательно провели вечер; мы переспали друг с другом, и это не унизило ни одну из сторон; у нас даже состоялась предрассветная беседа, которую я и, возможно, она будем вспоминать еще долгие годы. Неправильно: все эти дурацкие терзания – уходить или остаться, – из-за которых я выглядел конченым придурком; то, как красиво мы сошлись, а потом не знали, о чем бы таком поговорить; то, как мы расстались; то, что я ни на шаг не приблизил своего появления на конверте ее следующего диска.
11
Всю жизнь я терпеть не могу воскресенья – по причинам, понятным британцам («Хвалебные песни»[53] по телевизору, закрытые магазины, студенистая мясная подливка, к которой и подходить близко не хочется, но которой тем не менее не миновать), а также по причинам, понятным обитателям всех других стран. Но это воскресенье бьет все рекорды. В принципе, мне есть чем заняться: можно позаписывать кассеты, посмотреть видео, перезвонить людям, оставившим сообщения на автоответчике. Но ничего этого мне делать неохота. В час я возвращаюсь к себе в квартиру, а к двум мне становится так погано, что я решаю поехать домой – туда, где мама с папой, студенистая подливка и «Хвалебные песни». Это все от ночных размышлений, в правильном ли месте я оказался, проснувшись: в родительском доме мне не место, я не хочу, чтобы место мне было в их доме, но я хотя бы знаю, где этот дом.
Родители живут в Уотфорде – доезжаешь до конечной станции метро, а потом автобусом. Уотфорд, наверно, не лучший район для подростка, но я как-то не обращал на это внимания. Лет до тринадцати он был для меня местом, где можно кататься на велосипеде, а с тринадцати до семнадцати – где можно гулять с девчонками. Я начал самостоятельную жизнь в восемнадцать, так что всего лишь на протяжении года я трезво воспринимал этот район как занюханную пригородную дыру и ненавидел его. Мои родители переехали около десяти лет назад, когда мать наконец-то смирилась с тем, что я съехал и не собираюсь возвращаться обратно, но перебрались они недалеко – в квартиру с двумя спальнями в двухквартирном доме по соседству, при этом номер телефона, круг знакомых и образ жизни у них остались прежними.
Брюс Спрингстин поет, что надо выбирать: остаться и загнивать – или вырваться и гореть. К нему претензий нет: в конце концов, только о таком элементарном выборе и приходится говорить в песнях. Но никто не пишет про то, как можно вырваться – и тем не менее загнивать, как человек перебирается из пригорода в центр, но и в центре ведет болотную пригородную жизнь. Так случилось со мной; так случается с очень многими.
Мой отец обладает недалеким умом и обширными случайными познаниями, а это достаточно тяжелое сочетание; стоит только взглянуть на его дурацкую бородку, и сразу понятно: этот человек не скажет ничего толкового и останется глух к любым вашим доводам. А мать – она просто мать; так, в принципе, говорить нехорошо, но в данном случае можно. Она беспокоится обо мне, она капает мне на мозги по поводу моего магазина и по поводу того, что у меня до сих пор нет детей. К сожалению, я слишком редко вижусь с ними, и, когда мне не о чем больше печалиться, я печалюсь об этом. Они будут рады моему визиту, но у меня холодеет в груди при мысли, что сегодня по ящику «Женевьева». (Первая пятерка любимых фильмов моего отца: «Женевьева», «Жестокое море», «Зулусы», «О, мистер Портер!», который кажется ему смешным, и «Пушки Навароне».[54] Пять маминых самых любимых фильмов: «Женевьева», «Унесенные ветром», «Какими мы были», «Смешная девчонка» и «Семь невест для семи братьев».[55] Ну, вы все уже поняли и поймете еще больше, если я скажу, что хождение в кино они считают пустой тратой денег, поскольку любой фильм рано или поздно покажут по телевизору.)
Надо мной жестоко подшутили: родителей дома нет. Я воскресным днем проехал миллион остановок на метро, потом восемь лет ждал автобуса, да еще по говенному ящику показывают эту сраную «Женевьеву» – и на тебе, дома никого! Они даже не удосужились позвонить и сказать, что уходят, – хотя, впрочем, я им тоже не позвонил. Будь я склонен жалеть себя, а я ой как склонен, я бы посчитал это злой насмешкой судьбы: в кои-то веки тебе необходимо побыть с родителями, а они куда-то запропастились.
Но только я поворачиваюсь идти обратно к автобусной остановке, как в доме напротив открывается окно, из него высовывается моя мать и кричит:
– Роб! Роберт! Иди сюда!
Я не знаю хозяев этого дома и никого из людей, которых, как выясняется, в доме полным-полно.
– Что за повод?
– Дегустация вина.
– Не папиного домашнего?
– Нет. Настоящего вина. Сегодня – австралийского. Мы с соседями устраиваем ее в складчину и зовем специалиста, который нас просвещает.
– Я и не знал, что тебя интересует вино.
– Еще как интересует. А твой отец его просто обожает.
Конечно обожает. А наутро после дегустации он будет совершенно невыносимым – не из-за отравленного перегаром дыхания, не из-за заплывших покрасневших глаз, не из-за дрожи в членах, а потому, что накануне он заглотил слишком много новых фактов. Полдня он будет кормить окружающих ненужными им сведениями. Отец на другом конце комнаты беседует с мужчиной в деловом костюме. Его собеседник, надо полагать, и есть приглашенный специалист; на лице специалиста застыла безысходность. Заметив меня, отец всем своим видом изображает, как он потрясен моим появлением, но беседы не прерывает.
Комната полна незнакомого мне народу. Я пропустил начало собрания, когда происходила собственно дегустация и выступал специалист; дегустация уже успела перейти в целеустремленное потребление напитка, и хотя то там, то тут я замечаю, как кто-нибудь смакует вино, а потом несет какую-то чушь, большинство залпом заливает эту дрянь себе в глотку. Я ожидал другого. Думал застать здесь атмосферу