«Этот зверюга понять что-то хочет. Умно смотрит и без отрыва. Стандартный бандитский подбородок, мешки под глазами, фигура стареющая, массивная, брошена вперед».

А вот другой человек получает фотографию ученого и тоже рисует устный портрет:

«Черты лица крупные, правильные. Голова большая, лоб высокий и широкий, настоящий лоб ученого. Взгляд и выражение лица его говорят о том, что он напряженно и мучительно решает какую-то проблему».

Следующий человек делает устный портрет изображенного на фотографии героя:

«Очень волевое лицо. Ничего не боящиеся глаза смотрят исподлобья. Губы сжаты, чувствуется душевная сила и стойкость. Выражение лица гордое».

Отрывки из такого же устного описания портрета писателя:

«Это лицо человека, любящего детей и пишущего для них… Человек с такими глазами, должно быть, хорошо знает и любит жизнь, людей».

Надо ли вам говорить, проницательный читатель, что это были описания одной и той же фотографии? И только крохотная, без нажима привнесенная деталь предварительного внушения меняла восприятие диаметрально, с легкостью, от плюса до минуса.

И нельзя не вспомнить чью-то давнюю печальную шутку, что мозг — это орган, которым человек только воображает, что мыслит. Мы напичканы таким количеством шаблонов, стереотипов, мифов, прописных истин, безусловных канонов и стандартов (но кто успел их нам внушить? когда?), что жизнь почти не требует мыслительных усилий. Дивное место есть у драматурга Шварца в его «Драконе»: там, где выясняется, что архивариус Шарлемань, хотя умен и образован, так начинен стереотипами, что ум и образованность нисколько не участвуют в его картине жизни. Он радуется, например, что город порабощен привычным драконом, ибо простодушно убежден, что лучший способ пережить драконий деспотизм — это иметь собственного, уже известного дракона, поскольку в жизни без дракона все равно не обойтись. И более того, он благодарен дракону, ибо в незапамятные времена тот избавил город от цыган, которые — плохие и опасные люди: они враги любой государственной системы, их песни лишены мужественности, а идеи разрушительны. Но бедный Шарлемань, как быстро выясняет собеседник, за всю свою жизнь не видел ни одного цыгана, а все это некогда проходил в школе — уже, конечно же, во времена дракона, позаботившегося о курсе обучения.

Но чтение мое продолжалось, и на иные грани нашего устройства натыкался я с неменьшим интересом.

* * *

О человеческих характерах написано довольно много: вся мировая литература. По книгам всех веков и всех народов непрерывной чередой проходят храбрецы и трусы, волевые и рохли, податливые и упрямцы, замкнутые и общительные, добрые и злые, весельчаки и угрюмцы, хитрецы и прямодушные, щедрые и скупцы, распахнутые и скрытные, волки и овцы, энтузиасты и скептики, бараны и пастыри, желеподобные и горохообразные, просто, в конце концов, шустрики и мямлики. Разделить это обилие на типы и классы, запереть буйное многообразие человеческих черт в клетки типов и видов — хрустальная мечта психологов, ибо для них познать — это прежде всего распределить по полочкам. Для ученого соблазн классификации неотступен, как для монаха — вожделение.

И попыток таких было достаточно. Начались они еще со времен мудреца Теофраста (друга Аристотеля, между прочим) — он и ввел слово «характер» в обиход (от греческого «черта, примета, признак»). То были очень, очень древние времена. Далее, возможно, еще древнее. Мир только просыпался для самопознания, присматриваясь к себе утренними глазами. Теофрасту удалось описать несколько десятков типичных характеров, увиденных умом зорким и нескрываемо насмешливым. По всей видимости, Теофраст мог позволить себе остроумие без оглядки на остракизм.

Вышел причудливый набор: лицемер, деревенщина, низкопоклонник (это в третьем веке до новой эры!), нравственный урод, разносчик новостей (болтун и говорун — отдельно), святая простота, рассеянный, брюзга, недоверчивый, тщеславный, неряха, гордец, народник (то же, что демагог) и несколько других.

А после множились и множились подобные попытки. Я некогда поймал себя на том, что мне это читать не очень интересно. Я жарко и целеустремленно был готов тогда читать лишь то, что объясняло (хоть чуть-чуть) остро ощутимое мной торжество зла, глупости и душевного некроза на одной шестой части планеты. И ни о чем другом мне даже думать не хотелось, я попался. И было мне неважно, что бреду я ощупью по тем путям, которыми давно уже прошли наверняка все, кто мог этим свободно заниматься.

Однажды я наткнулся на понятие, впервые подвернувшееся мне. И мигом задрожал во мне охотник.

Я прочел, что в нашем разуме, душе, во всем, что образует личность, есть некая система ценностей. Для нас имеет ценность (разную) все-все, что окружает нас и в нас имеется: предметы и люди, события и явления, интересы и потребности, цели и средства, идеи и мысли, цифры и факты, знания и чувства, законы и правила, честь и достоинство, традиции и привычки, успех и престиж. Личная значимость их для каждого — это и есть ценностная мера. А все перечисленное — не просто смесь, а располагается по иерархии, поскольку ценности на то и ценности, чтоб быть не равными друг другу. Вот, например, одна всем известная, из глубокой древности дошедшая ценностная мера: «Платон мне друг, но истина дороже». Из этой знаменитой фразы (приписывается она Аристотелю) с отчетливостью видно, что соизмеряться в смысле ценности может все на свете. И у каждого такая лесенка — сугубо индивидуальна.

Забавно, что именно о ценностных сравнениях идет речь во множестве пословиц, поговорок, советов и сентенций. Если присмотреться, многие из них противоречат друг другу, но в этом и состоит народная мудрость. Каждый черпает из этого колодца только то, что ему внутренне созвучно. Именно поэтому так разнятся наши личные решения задач о синице в руках и журавле в небе, одном битом и двух небитых, больше или лучше, тьме низких истин и возвышающем обмане, ста рублях и стольких же друзьях. Отсюда же и ценностные мены: полцарства за коня, первородство за чечевичную похлебку, душу за молодость или богатство, учителя за тридцать сребреников, жизнь за свободу или честь, а то и мельче (потому и чаще) — совесть и порядочность за некую житейскую удачу.

Прожитые года меняют порядок на этой лесенке. Вот о себе могу сказать, что битого за двух небитых не возьму, поскольку знаю с некоторых пор, что битый хоть и приобрел житейский опыт, но в тяжкой ситуации теперь он менее надежен, ибо помнит боль побоев. А в отношении другой рекомендации могу сказать скептически, но честно: предпочел бы пятьдесят рублей и пятьдесят друзей.

Но это мелочи, а главное из этого понятия открыло мне глаза на грустную и страшную картину: если убеждением, обманом, страхом и внушением перевернуть систему ценностей, переменить ее, то человек становится способен делать что угодно, оставаясь человеком только внешне. Примеры даже приводить не надо, их в Германии, России и Китае хватит еще на несколько поколений изумленных исследователей.

А я пока что двинусь дальше. Расскажу про то, что я у социологов нашел. Не знаю, кто из них так ловко прочитал Шекспира («мир — театр, а люди в нем — актеры»), что из этого создал отменную призму для понимания наших душевных механизмов.

Есть известная незатейливая история о том, как поздно вечером люди расходились из театра, обсуждая на ходу только что виденный спектакль.

— Ужасные, бездарные декорации, на их фоне тянет вешаться, а не любить, — сказал художник.

— Свечи жгут на сцене, а кругом бумага, — поддакнул инженер по технике безопасности.

— В таких костюмах естественно, что люди терпят неудачи, — сказал портной.

— Он рохля и растяпа, — прошептал юный мужчина, решительно шевельнув усами.

— Это просто безобразие допускать такое на сцене, — возмущалась мать, ища сочувствия у дочери. Но у той в затуманенных глазах еще мельтешил герой, и его обликом поверялся знакомый Петя.

— Вы обратили внимание на эту фразу в начале второго акта? — спросил один философ другого. — Из-за нее стоило ставить весь спектакль.

— Не стоило, — возразил философ поумнее, — ибо вся пьеса о прямо противоположном.

Супруги средних лет шли молча. Она сожалела, что пять лет назад упустила такую же ситуацию, а он сокрушенно размышлял над шуткой второстепенного резонера: «Жена — пила, если муж — бревно».

И, улыбаясь, уходил полнеющий чиновник. Он-то знал, что такие проблемы решаются не пылкими дебатами, а тихим и спокойным совещанием вдвоем-втроем за плотно прикрытой дверью.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату