возрастом и мудростью.
А в это время появилась рукопись книги Аркадия Белинкова о Юрии Олеше. Белинков просидел в лагере двенадцать лет и чудом выжил, был невероятно этот человек талантлив и одной высокой страстью одержим: ненавидел он советскую систему до такой каленой ярости, что со временем не выдержало сердце. Это уже в Америке случилось — уехав, он затеял там журнал под единственно любезным ему названием — «Колокол».
Книга его о Юрии Олеше была безжалостной, горькой и пронзительно точной. И не зря она потом в подзаголовке называлась «История сдачи и гибели русского интеллигента». Убедительно и зримо в ней показывалось, кем обещал и не сумел стать Юрий Олеша, как эпоха согнула, надломила и скрутила его талант и личность. Тонко и едко, словно кислотой по металлу, вытравлены были черты зловещего времени, жестоко убивающего в людях самый дух вольной игры и вольной мысли. Уважение к таланту и печаль по нему пронизывали рукопись, невзирая на ее беспощадность и прямоту, щемящей интонацией безжалостного понимания.
Рукопись попала на отзыв ко Льву Исаевичу Славину. Мы к тому времени уже ее отрывками читали, и мэтр дал нам посмотреть свою рецензию.
Она была уничтожающей наотмашь. Ядовито-остроумная, насыщенная умом и чувством, эта маленькая статья по виртуозности разящих замечаний казалась сочиненной молодым и яростным полемистом, а не тем усталым, сильно выцветшим и поэтому вяло снисходительным стариком, каким был наш любимый хозяин. Возвращая рецензию, я осмелился почтительно сказать, что вряд ли стоило так заведомо хоронить явно талантливую книгу, ведь любая мысль имеет право на существование, если она действительно мысль, да к тому же так блестяще изложенная.
— Я сперва тоже подумал, — медленно ответил Славин, — почему за этот отзыв меня так пылко благодарят всякие издательские подонки. Но мне кажется, что действительно неверны все линии книги. Все было в жизни Олеши не так, вовсе по-иному в проявлениях и не так неумолимо шло на спад. Совершенно не так! — тут он повысил голос, начиная волноваться, и все дружно замяли разговор.
На душе у меня было смутно и тяжко. Снова рушилась черно-белая картина моего мироздания. Впервые в жизни обнаружил я, что замечательные люди могут быть враждебны друг другу, и для убийства книг и мыслей совсем не обязательно участие заведомых мерзавцев. А чуть позже понял я, что самого себя и свою творческую судьбу защищал этот сильно траченный эпохой старый человек, так некогда блестяще начинавший, столько обещавший и не смогший. Оттого и разум, и душа его восстали дружно и искренне против рукописи, судившей его сверстника. Вполне искренне, совершенно не осознавая подоплеки. Охраняя себя и свое душевное равновесие. Оправдывая собственную жизнь. А потому и не случайны были даже молодые яростные интонации отповеди: прожитые годы встали на защиту памяти о себе.
Я думаю, что именно после этого накинулся я жадно на прочтение всего, что можно было прочитать о механизмах нашего душевного устройства. А можно было — крайне мало. Поэтому так хочется мне поделиться крохами, случайно достававшимися мне, я со старанием лепил из них картину мира.
И потрясла меня — иного слова не найти — маленькая книжка знаменитого некогда психиатра Бехтерева (я после о нем повесть написал) — «Внушение и его роль в общественной жизни». Речь в этой книжке шла о воздействии на нашу психику слова. Поддержанного мимикой, интонацией убежденности, ссылками на заведомый авторитет, эмоциональным запалом, лестью — всем, что порождает в нас доверие к услышанному, то есть создает взрыхленную почву, на которой семена внушающего слова прорастут как будто собственным мнением, отношением и чувством. Ибо «слово вторгается в психическую сферу, как тать, и производит в ней роковые последствия». (У меня сохранилось много цитат из этой вышедшей в начале века книги.)
Внушение оказывают люди друг на друга не только словами. А еще поступками и действиями, знаками симпатии и отвращения, любви и страха. Внушение попадает в мозг помимо разума — в этом его главное отличие от убеждения. Когда нам говорят нечто, привлекая факты, доводы, резоны и аргументы, то есть открыто обращаясь к разуму, мы всегда можем заметить про себя: мы убедились в пользе, в истинности, в неизбежности только что услышанного. Но сплошь и рядом человек оказывается обладателем понятий или мнений, о которых, если вдруг его спросить, ответит нечто смутное и недоуменное. Кто-то говорил, что это так, а не иначе; все поступают или думают именно так; общеизвестно, что это хорошо (или плохо); принято у всех считать таким образом. И всё. И это полная правда. Потому что, например, все нормы и понятия человеческой жизни, поведения и общения в ней, вся картина устройства мира (а состоять она может из одних лишь мифов и легенд) — это сплошь недоказуемые истины, внушенные нам в раннем детстве, податливом внушению, как губка.
Внушение незримо содержится в любом общении людей друг с другом. Любая речь (поступки точно так же) таит в себе семена внушения, которые сгинут или прорастут в зависимости от нашего отношения к этому человеку.
Внушают родители — детям, учителя — ученикам, врачи — пациентам, ораторы — слушателям, собеседники — друг другу, вниз и вверх по всем цепочкам социальных, родственных, интеллектуальных, любовно-дружеских, любых человеческих взаимоотношений. «Не замечая того сами, мы приобретаем в известной мере чувства, суеверия, предубеждения, склонности, мысли, даже черты характера от окружающих нас лиц, с которыми мы чаще всего общаемся».
А все внушенное нам в детстве — это почва, на которой вырастет понятие об авторитете, то есть о тех, кому можно и нужно верить, чьи слова будут восприниматься в дальнейшем как непреложные и как бы исходящие от собственного разума, хотя «проникли они с заднего крыльца, минуя парадный ход сознания». Ибо авторитет — ключ от этого черного хода, а форму ключа с детства определило общество, семья, приятели, даже какие-то порой случайные встречные.
И дальше мы всю жизнь подыскиваем себе людей, на мнение которых можно ориентироваться. Отбор производится подсознательной, но все-таки логикой, и ее возможно воспроизвести. Ну, приблизительно так: он с очевидностью желает мне добра; общеизвестно, да и видно, как он умен и сведущ в том, что говорит;
он увлечен, он убежден, уверен, говорит открыто и явно искренне;
это совершенно совпадает с тем, чего я, в сущности, и сам хочу;
он симпатичен, прозорлив и проницателен; ему верят все вокруг, нелепо быть исключением; я не уверен, я колеблюсь, плохо осведомлен, а это — явный профессионал.
И всякое тому подобное. Поэтому во все века любой — от мелкого торговца до великого духовного пастыря — настаивает прежде всего на том, что желает добра и выгоды, что знает нечто, что уполномочен свыше и что безусловно одобряем кем-то, кто является заведомым авторитетом.
Обращенное к человеку слово если не всегда действует внушающе, то все же проникает и хранится где-то. Поэтому яд медленного внушения от слов Яго постепенно проникал в душу Отелло, отсюда правота гнусного наставления «клевещи, клевещи, что-то останется», отсюда неодолимо западающий в разум сухой остаток любой проповеди и любого внушающего нажима. Особенно одетого в факты (даже подтасованные), особенно горящего убеждением и пафосом (даже бенгальским), особенно подкрепленного авторитетом (даже умышленно раздутым).
До сих пор я вспоминаю с благодарностью ту выцветшую обветшалую книжку, до сих пор я помню ослепительное чувство счастья, охватившего меня в процессе чтения. И наплевать мне было, что я читал элементарные, давно общеизвестные азы, что лишь моим дремучим невежеством объяснялась та высокая радость постижения, которую я испытывал. Мне и сейчас не стыдно, что произошло это со мной в том возрасте (уже под тридцать), когда давным-давно пора было открыть глаза. Не стыдно потому еще, что знаю сверстников, с которыми и посейчас того не случилось.
После Второй мировой войны психологи толпами кинулись изучать загадки фашизма, и сила внушения была далеко не последней в перечне их интересов к феномену массового безумия. До империи советской не дотягивался в ту пору их интерес, а я меж тем наткнулся на статью о поразительных (на мой, конечно, личный взгляд) экспериментах. Вот, судите сами.
Получает человек фотографию и слышит от психолога просьбу дать словесный, устный портрет изображенного на фотографии преступника. Человек старательно всматривается и рисует довольно яркий образ: