многозначительно посмотрел на часы, но, узнав о разговоре автора с Надточиевым, попросил присесть, сам вернулся за стол и стал слушать. Бершадский старался изложить ход событий как можно объективней, но Пе-тин, слушавший очень внимательно, все-таки возмутился:
— Так обращаться с молодым специалистом! Нет, нет, расскажите поподробнее.
Управленческая дверь хлопала и визжала блоком все реже. Наконец она совсем стихла, а Петин все слушал. Не выдержав, он воскликнул:
— И это в годы семилетки, на передовой стройке страны!.. Эх, когда я научу здесь людей по- партийному относиться к молодой технической интеллигенции!..
Прибыв через полчаса после этого в условленное место, под неугомонный репродуктор, Бершадский не дал озябшей, засыпанной крупным снегом Вике даже рта раскрыть. Не успев даже отчитать его за опоздание, она узнала, каким диким хамом оказался вдруг этот Надточиев и какой хороший, умный, чуткий, а главное, принципиальный человек Петин.
— Вот это инженерище! — кричал Бершадский, крупно шагая и волоча под руку свою спутницу сквозь крутящиеся снежные вихри. — Сразу, с первого взгляда уловил суть моей идеи. Все понял… Теперь мы с ним этого самого Надточиева расчленим на первоначальные множители.
14
Как это уже не раз случалось в жизни Поперечных, и на новом месте все постепенно вошло в норму. Ганна и дети освоились с землянкой, врытой в откос под могучими, день и ночь звеневшими деревьями, с сибирскими морозами, с метелями, иной раз за ночь припиравшими дверь сугробом. Привыкли, что на ручей за водой нужно спускаться, забирая не только ведра, но и пешню, и не очень даже испугались, когда однажды какой-то зверь, оставивший на снегу следки, похожие на собольи, унес из тамбура замороженного тайменя, купленного Ганной намедни на базаре у рыбаков.
Землянки отец с сыном построили на славу. С двойными окошками, смотрящими из бревенчатой стены на юг, с печками особого устройства, дым из которых, прежде чем вырваться наружу, совершал путешествие по изогнутой под потолком трубе, отдавал все тепло. Привычно встала складная мебель. Ее хватило даже для того, чтобы кое-как оборудовать и соседнее «холостежное» жилье, где разместился экипаж. Даже излюбленному хозяйкой старому, «настоящему» креслу нашлось место возле печки.
Ничто не могло убить в Ганне стремление к чистоте, к уюту. Она разбросала на стульях, развесила по стенам вышитые салфеточки, рушнички. На видном месте, над креслом, прибила коврик-гобелен, на котором была изображена тройка бешено мчавшихся коней, атакуемая волчьей стаей. В один из вечеров, когда Ганна поила детей чаем, в землянку постучали. Открывать дверь полагалось рыженькой Нине. Вместе с ней в облаке пара появился парторг Капанадзе. Он и раньше заглядывал сюда. С наступлением холодов хозяин и экипаж по вечерам долго пропадали в карьере. Ожидая Олеся, он познакомился с семейством и так успел к себе всех расположить, что Ганна стала считать его своим человеком.
— …Нету, опять нету нашего батька, — встретила она гостя. — Все с этими машинами кохается, совсем нас бросил… Ой, снежища-то сколько! Ступайте обратно. Сонечко, дай, ясынь-ка, дяде веник, а то он все свои меха перемочит, у нас же жарко.
Парторг, южанин, особенно страдавший от морозов, обзавелся дошкой телячьего меха и собачьей шапкой, с длинными ушами. «Настоящим чалдоном стал», — шутил он, хотя никто из работавших на стройке, сибиряков в таком наряде не ходил.
— Нету моего, — повторила Ганна, подвигая гостю стул. — А вы садитесь, Ладо Ильич, чашечку чайку с нами выпейте… Сонечко, что надо сделать, когда гость за стол сел?
Маленькая толстушка, с высыпавшими уже на переносице веснушками, достала из шкафчика стакан с подстаканником, на котором был изображен Большой театр, и поставила перед Капанадзе.
— А еще что полагается? — строго спросила Ганна.
Девочка на мгновение задумалась, прихмурив короткие бровки, потом резким движением головы перекинула косу с груди на спину, бросилась к шкафу и вернулась, неся в руках граненую стопку и графинчик. Поставила, подумала и произнесла:
— С холоду без закуски пьют? Да? — и с сознанием исполненного долга уселась на стул.
Ганна густо покраснела. Наступило неловкое молчание. Все усугубилось тем, что Сашко, не выдержав, прикрыл лица книгой и тихонько повизгивал, стараясь подавить смех.
— Ложку, чайную ложку нужно было дать, — простонала Ганна.
Но Капанадзе будто бы ничего не заметил.
— Вот кто понимает сердце грузина, — сказал он с улыбкой, придвигая графин и стопку, но, не налив, продолжал: — А я на этот раз не к Александру Трифоновичу, а к вам, дорогая Ганна Гавриловна! У вас лучшее жилье в поселке, вы сами его устроили. Собственными руками. Нужно делиться опытом.
— Какой уж тут опыт, — отозвалась женщина, все еще сердито косясь на дочку. — Опыт… — В голосе ее вдруг послышались слезы, и она почти выкрикнула: — Никому, никакой вражине я этого опыта не пожелаю… Как цыгане, едем, едем, остановиться не можем… Опыт… Да пропадай он, этот опыт! На худую хатенку на уголок за печкой всю эту складную жизнь поменяю.
Капанадзе молча прихлебывал чай. Сашко с удивлением смотрел на мать, а Нина, не очень задумываясь над происходящим, украдкой поглядывала на веселого черноволосого человека, корчила ему рожи.
— Это вы все сами вышивали? — спросил гость, трогая рукой рушники, украшавшие комнату. Потом взгляд остановился на коврике-гобелене.
— Война?.. Кенигсбергское направление? Военторг?
— А вы откуда узнали? — поразилась Ганна.
— У меня дома такой же висит. Олесь Кенигсберг брал? Я тоже. Мы, моряки, тогда в пешем строю шли.
— И я там была, — тихо сказала Ганна, по-тупя черные глаза.
— Вы?
— Ну да… В медсанбате… Санитаркой.
— Стало быть, мы все вроде друзья-однополчане. — Капанадзе подошел к коврику, задумчиво погладил его. — Память о войне?
— Память о войне, — механически повторила Ганна, чувствуя, как кривятся губы. — Память о войне, — выкрикнула она вдруг лающим голосом и зарыдала громко, шумно, к ужасу дочери и сына.
Коврик, коврик, как много ты знаешь! Это был подарок Олеся, преподнесенный в полусожженном немецком городке с колючим, трудно произносимым названием, в день, который оба они считали днем своей свадьбы. Ему тогда было около тридцати пяти. В саперной части он считался умелым подрывником и уважался начальством за хладнокровную храбрость, за искусство умно, в нужном месте поставить мину и, наоборот, обнаружить ее, как бы хитро ее ни замаскировали. Ганне шел двадцатый. Она была одной из тех, кого фашисты угнали с Украины в Германию. Батрачила у помещика… Служила в няньках… Точила снаряды… Но отовсюду убегала, стремясь пробраться домой. Поймав в последний, в третий раз, ее посадили в концентрационный лагерь. Часть, где служил Поперечный, освободила заключенных. Все устремились домой, а Ганна заявила, что хочет воевать, дошла до командира, была зачислена санитаркой в медсанбат, куда однажды был доставлен и Олесь, раненный уже на германской земле осколком им же поставленной мины. Рана была серьезная. Но он, боясь отстать от своей части, упросил врачей не отправлять его в тыловой госпиталь. Лечился, а потом, встав на ноги, долечивался в своем медсанбате и, чтобы оправдать существование, помогал чем мог.
Ганне сразу понравился скромный, не по возрасту умудренный человек, знавший, как казалось, все ремесла на свете, понимавший и в автомобилях, и в сложных медицинских машинах, умевший даже при случае, когда удавалось добыть трофейной мучки, испечь для раненых лепешки или пироги; подбивавший друзьям сапоги, топивший баню так, что люди потом постанывали от удовольствия в «живом» пару.
Но из всех этих достоинств молоденькая черноглазая санитарка, на которую не без интереса поглядывал и начальник госпиталя, больше всего оценила скромность этого, несомненно,