прямо из тайги. Несколько таких деревьев уже выстроились вдоль проезжей части, укрепленные как радиомачты, проволочными расчалками.
— Простите, не скажете, где здесь дом номер четырнадцать?
— Вороховы, что ли? — спросил один из работавших, высокий, худощавый старик в военных шароварах и форменном ватнике. — Он свой дом в глубь двора спрятал, Ворохов. — Вон — глухой забор, — это его. — В тоне пожилого мужчины, в котором Дюжев без труда угадал офицера-отставника, звучало подчеркнутое пренебрежение.
— Да он и сам тут где-то вертелся, все с утра к звонку своему что-то прилаживает, — вмешалась в разговор полная пожилая женщина. — Вы к ним не за огурцами, часом? Продала Зойка последние огурцы. Золотишники какие-то, что ли, заезжали. Втридорога, говорят, с них слупила… Да вон он и сам, Ворохов-то почтенный.
Действительно, из калитки, незаметно встроенной в тесовый глухой забор, показался человек с отверткой в руках. Не глядя в сторону сажавших деревья, он начал что-то старательно прилаживать. В этом толстяке с нездоровым, отечным лицом, с узенькими, заплывшими глазками было так мало от быстрого, порывистого, энергичного майора, что Дюжев на миг заколебался — подходить ли. Но толстяк уже сам заметил его, бежал навстречу, держа в одной руке отвертку, в другой — кусок проволоки.
— Полковник, Павел Васильевич! Друг сердечный!.. Приехал-таки… Ну, пойдем, пойдем в дом… Вот Зойка-то моя обрадуется! — Заплывшие глазки с любовью смотрели на гостя. — Такой же, но сивый… Ну еще бы!.. — Из глазок текли слезы, и Ворохов не стеснялся их. — А я сдал? Да? Пульс — сто с гаком, давление ужасное. Ничего, брат, не поделаешь: сэрдце, пэчень. — В этих словах он, явно подражая кому-то, заменял «е» на «э». — Только вот Зойкиными заботами да латинской кухней и держусь… Да пойдем в дом… Постой, я собаку привяжу. Кобель у меня, я тебе скажу, родословная, как у Черчилля, до двадцатого колена. Зверь: чужого молча атакует…
Из-за забора доносилось глухое злобное ворчанье. Ожидая у калитки, Дюжев рассмотрел над щелью для писем и газет дощечку. «Осторожней. Во дворе — злая собака» — предостерегала она. И уже выше этого стандартного предупреждения кто-то чернильным карандашом за словом «злая» вставил «и жадная»… Послышался знакомый, мелодичный голосок, так много сразу напомнивший Дюжеву. И вот уже навстречу ему из калитки двигалась, переваливаясь, еще молодая, но очень толстая женщина в шубе, накинутой на халатик.
— Товарищ полковник! Вспомнили, отозвались! — говорил знакомый мелодичный голосок.
«Неужели Зоя?» Ну да, черты лица сохранили даже прежнюю привлекательность, белые кудряшки веселыми штопорками выбивались из-под наспех накинутого пухового платка. Но и лицо, и кудряшки, и чистейшей голубизны глаза — все это, казалось, плавало над жировыми наслоениями.
— Товарищ полковник, можно мне вас поцеловать?
— Это уж у мужа спрашивайте, Зоя, как вас там по батюшке?
— Зоя, Зоя, для вас всегда буду Зоя. Господи, как мы обрадовались, что вы живете и работаете где-то тут рядом! И какая подлость этот «маленький фельетон»…. Я прочла и сейчас же говорю Карлику: «Пиши скорей письмо. Пусть плюнет на них и едет к нам…»
Едва дав гостю раздеться, супруги потащили его смотреть хозяйство. Крепкие сараи, погреб, ледник. Потом домик, где были и газ и батарейное отопление. Показали ванную, заставили дернуть ручку в уборной. Все дышало домовитостью, в чуланах до потолка одна на другой стояли банки с вареньями и маринадами, а в погребе лежали пустые кадки, от которых шел шибающий в нос запах укропа, эстрагона, черемши.
— Лучшие в Старосибирске огурцы, лучшая капуста наши! — с гордостью восклицал Ворохов. — Тут один американец, Аверел Гарриман, прилетал. Хочу, говорит, настоящую сибирскую еду попробовать. Так из ресторана к нам присылали. Честное слово. Так что у Зоюшки моей теперь международная марка. — И Дюжева тут же заставили отведать кислой капусты, съесть холодный, остро посоленный с перцем огурец, проглотить скользкий ароматный помидор.
— Да куда же вам столько? Тут на целую роту, — спросил Дюжев, выбираясь из погреба.
— Как куда? — удивилась теща Ворохова, кругленькая, подвижная старушка, которая, тоже сопровождая его, издали настороженно приглядывалась к гостю. — Кооперации помогаем, добрым людям продаем… И покупают! Намедни зо-лотишники с Лены вместе с бочками огурцы забрал. Самолетом, говорят, на Лену пошлем. И отошлют, за прогон заплатят да еще наживутся… Были раньше огурчики — неросимые, вязни-ковские, монастырские! А теперь всё вороховские спрашивают!.. Вороховские, знать, в почете…
Все трое суетились вокруг Дюжева, не зная, куда его посадить. Обеденный стол был сплошь заставлен соленьями, маринадами, да так, что для тарелок и места оставалось мало. Были и свои наливки из здешних ягод: малины, смородины, клюквы. Была рябиновая настойка, приготовлен - ная по какому-то особому семейному способу. Дюжев любил хорошую народную еду, но такой гаммы русских блюд ему видывать не приходилось. И он охотно отведывал все, что ему клали, отставляя в сторону лишь напитки.
— Ну что вы, Павел Васильевич. Зоин батюшка, муж мой покойный, говорил — сие и мо-наси приемлют, — настойчиво угощала теща Ворохова.
— Это же детское, здесь и градусов-то нет. Товарищ полковник, ну выпейте, ну что вам стоит, ну ради меня, — ворковала Зоя, как будто была она все еще прежней тоненькой, хорошенькой восемнадцатилетней, единственной дамой за праздничным офицерским столом.
— А ваш муж?
— «Твой», товарищ полковник, «твой», не зовите меня на «вы». Карлику нельзя, он же у меня насквозь больной. Наш профессор, он, конечно, здешний, старосибирский, но тоже знающий и деньги большие берет, он запретил Карлику всякую работу, физическую и умственную. Никаких волнений, категорически… А пить — боже сохрани!.. Да, Карлик, ты принял эти самые синие катышки?
На отечном лице Ворохова появилось испуганное выражение.
— Ой, забыл! Уж больше полчаса пропустил… — Он торопливо выхватил из кармана коробочку, долго отсчитывал какие-то крупицы, досчитал до пятнадцати, озабоченно положил в рот, налил было из кувшина воды, но Зоя вырвала стакан.
— Это же из бассейки. Это для полковника, а для тебя отварная.
— Дак ты же, Карл, только принял какую-то пилюлю? — спросил Дюжев, которому было и смешно, и грустно, и досадно, и любопытно.
— То, Павел Васильевич, от профессора, от аллопата, а катышки — это гомеопат. У него все здешние народные артисты лечатся. Лупит, правда, больше профессора, но я ему больше и верю… — Говоря о болезнях и врачах, Ворохов заметно оживлялся. — Со мной тут еще один приходит гимнастикой заниматься по системе йогов. Что поделаешь? Из каждого положения есть два выхода, и тут либо вот глотай все это, либо ложись да помирай…
Веселая эта поговорка майора Ворохова о двух выходах из любого положения заставляла когда-то окружающих улыбаться, даже под бомбежкой или артиллерийским обстрелом. Теперь она прозвучала жалко. Кроме болезней, в этом доме столь же охотно говорили о том, как с небольшого участка, с домашней теплички и парников извлекать доходы. Зато любая попытка Дюжева перевести разговор на дела строительства уходила в песок, не оставляй следа. «Неужели человек может так перемениться?» — поражался, гость. И хотя за ним ухаживали, наперебой угощали, он испытывал то же тягостное чувство, что когда-то в Москве возле гостиничного телефона.
— Ты, Павел Васильевич, человек одинокий. Мамаша тебя в сыны запишет, будет у тебя здесь отдельная комната, та, что наверху, или вот эта внизу, — любую выбирай… Будешь у нас как сыр в масле кататься, — сулил Ворохов, и заплывшие глазки его влюбленно поглядывали на гостя.
Дюжев знал, что обычно после одной-двух рюмок майор весь как-то раскрывался, становился особенно милым, добрым.
«Выпить, что ли, с ним, попробовать?» Но слово, данное Литвинову, как бы стояло на страже — не смей, а вдруг… Но ведь кто-то сказал: «Отвыкая курить, держи пачку папирос в кармане». Дюжев, Ворохов и два их товарища-офицера бросали курить в Сталинграде в самую тяжёлую пору сражений 7 ноября. Бросали, испытывая волю. Двое погибли, а он не курит, и до сих пор даже запах табака ему противен… Э, была не была!
— Ну, Карл, так уж и быть, по единой, по наркомовской, по фронтовой.