Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.
Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..
— Курил? — грозно вопросила.
— Окстись, Настасьюшка, — кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. — Что я, враг себе?
— Враг, — подтвердила Настасья Петровна. — Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.
— А у меня как раз насморк, — радостно сообщил Алексей Иванович. — Ты меня простудила.
Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.
Настасья на финт купилась.
— Как это простудила? — возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.
— Элементарно, — объяснил он. — Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.
— Ну-ка, дай лоб, — потребовала Настасья Петровна.
Дать лоб — тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб — это уж фигу.
— Нету у меня температуры, нету, — быстро заявил Алексей Иванович. — Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…
— Еще чего? Может, мне в Москву уехать?
— Может, — предположил Алексей Иванович.
— Сейчас, только калоши надену, — Настасья Петровна выражений не выбирала. — А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?
— Ну что ты, Настасьюшка, — Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, — с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.
— Не валяй дурака, — уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. — Ты подумал, о чем говорить станешь?
— О погоде, вестимо. О видах на урожай.
— Старый болтун! — Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. — Ага, вот она, — вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. — Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.
Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он — тоже. Спросил только:
— О каких молодых?
— О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи — хороший тон.
— Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!
— И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.
— Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.
— Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние — молодые, так принято.
— У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?
— Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?
— Фамилию-то я вспомню. А не вспомню — вон его книга лежит. А кого еще назвать?
— Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть — очень мило.
— Так и сказать: очень мило?
— Так и скажи, — обозлилась Настасья Петровна. — И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.
Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых — что с того? Назовет их фамилии — им же реклама: живой классик отметил.
— А еще о чем? — спросил он.
— О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.
— Кузница, житница, здравница… Тюмень — кузница кадров, крематорий — здравница кадров… Подкованная ты у меня — сил нет. Только что с фамилиями делать? У меня склероз, ничего не помню.
— А я на что? Пока ты на буровых речи произносил, я все записывала. На, — она протянула Алексею Ивановичу блокнот. — Бригадиры, начальники участков, названия месторождений, а вот тут, отдельно, — цифры.
— Я сразу не разберусь, — попробовал сопротивляться Алексей Иванович.
— Сразу и не надо. Сейчас половина одиннадцатого. Сиди и читай, хватит бездельничать. Я иду завтракать. Вернусь — проверю.
Она пошла к двери — величественная, голубовато-седая, в ушах покачивались длинные и тяжелые бриллиантовые подвески. Алексей Иванович смотрел на нее и чувствовал себя маленьким и несмышленым. И впрямь — первоклашка.
— Мне нужен час, — все-таки заявил он сердито, собирая остатки собственного достоинства.
— Даю, — не оборачиваясь, сказала Настасья Петровна и вышла.
Алексей Иванович тихонько отодвинул блокнот с тюменскими фамилиями, посидел минутку, потом встал, потащил за собой кресло, взгромоздился на него и достал из плоского колпака люстры не «Данхила» пачку уже, а всего лишь «Явы», но зато мощно подсушенной электричеством. Прикурил, довольный, спросил сам себя:
— Интересно, что может написать дочь Павла Егоровича?.. Хотя дети не отвечают за грехи отцов.
Телевизионщики прибыли в полдвенадцатого, побибикали у ворот. Алексей Иванович видел в окно, как прошлепала ботами по асфальтовой дорожке сердитая Таня — как же, как же, от пирога оторвали, от жаркой духовки! — как въехала во двор серая «Волга»-универсал, как выпорхнула из нее средних лет славнюшка, а следом вылез мрачный мужик и потащил в дом два могучих ящика-чемодана с аппаратурой. В дверь кабинета заглянула Настасья Петровна.
— Подготовился?
— Конечно-конечно, — очень правдиво соврал Алексей Иванович, искательно улыбаясь, и в доказательство ткнул пальцем в сторону стола, на коем лежал давешний блокнот.
Невесть почему Настасью этот жест убедил, а скорее, некогда проверять было сомнительное мужнино утверждение, но она согласно кивнула, сказала:
— Я все устрою и тебя позову.
— Устрой все, устрой, — возликовал Алексей Иванович, хлопнул в ладоши — якобы от избытка чувств.
— Не клоунничай, — на всякий случай предупредила Настасья Петровна и скрылась — все устраивать.
Тут автору хочется сделать небольшое отступление. Почему писателей самой читающей страны мира частенько — и справедливо — упрекают в том, что они-де редко варятся в гуще народной жизни, не охватили еще своими эпохальными произведениями труд и быт представителей многих славных профессий,