раздражали частые влюбленности Ксюхи и мамулины по сему поводу трепыхания. Здоровая девица, с жиру бесится, ищет повсюду замшелую антикварную романтику чувств, что уж абсолютно несовременно, и перья страуса склоненные в ее качаются мозгу. Зеленая бредятина! На дворе — двадцатое столетие, и уж если оно, столетие это, почему-то к «ретрухе» тянется, прямо-таки стонет по ней, по чиппендейлам всяким, по амурчикам бронзовым — так ведь в области чувств век наш куда как прагматичен и даже склонен к авангардизму. Стасик, к слову, ничего не имел против авангардизма чувств и Ксюху в том убеждал постоянно. А она волю батюшки вовсю нарушает. Нехорошо.

— Нехорошо, — сказал Стасик и поднялся из-за стола, чтобы удалиться в спальню и, выражаясь интеллигентно, отойти ко сну. Но не тут-то было.

В дверях кухни — картина вторая, те же и еще одна! — возникла не на шутку разъяренная дочь Ксения, тоненькая, как струночка. (Да простится мне наибанальнейшее сравнение, но она, Ксения, действительно была худющей и длинной, а разъярена так, что только тронь — порвется. Отсюда хочешь не хочешь а струночка в текст так и просится. Еще раз простите…)

— Я все слышала, — полушепотом произнесла струночка.

Плакал сон, отстранение, как посторонний, подумал о самом себе Стасик и сказал с должной на его вкус долей сарказма:

— Не верю.

— Во что ты не веришь? — Ксения уже не могла сдерживаться, сорвалась на крик, резко махнула рукой матери, которая приподнялась было с табуретки, чтобы скорей вмешаться, утишить страсти: сиди, мол, не лезь! — Я была рядом!

Сон и впрямь плакал, а скандал, как ни странно, мог стать добрым тренингом перед спектаклем, своего рода полировочным лаком для работяг-нервов. Стасик скрестил руки на голой груди, прислонился плечом к стенному шкафчику с посудой. Плечу было неудобно, его прямо-таки резал пополам алюминиевый рельс-ручка, продукт нехитрого мебельного дизайна, но Стасик не хотел менять позы.

— «Не верю» — это из Станиславского, птица моя сизокрылая, — ласково объяснил он дочери. Шуткой, дурацким алогизмом он действительно хотел ее успокоить, сбить с темпа. — Ты сфальшивила в интонации. — Передразнил: — «Я все слышала!»

— Прекрати паясничать! — Ксения кричала, накаляясь, и красные пятна вспыхивали у нее на лице, как предупреждающие сигналы светофора. Она была блондинкой, в мать, и тоже белотелой и белолицей. Стасик отлично знал про это пигментное свойство кожи у жены и у дочери, знал, что Ксения злится всерьез, на полную мощность, но, как бесшабашный «водила», не затормозил даже, погнал дальше на прямой передаче.

— Тебя раздражает, что я спокоен, что я не бьюсь в истерике, что я не требую твоего избранника к священной жертве, что я, наконец, не даю тебе родительского благословения? Так, птица?

— Нет, не так! — Ксения сузила глаза до щелочек и — вот вам еще одно банальное сравнение: она стала похожа на пантеру перед прыжком. Во всяком случае, так подумал Стасик — про пантеру. — Меня раздражает, нет, меня просто бесит твое постоянное фиглярство, твое дешевое актерство. Ты ни на секунду не выходишь из какой-то дурацкой роли, непрерывно смотришь на себя со стороны: мол, каков? Да никакой! Пустой, как барабан. Ничего понять не хочешь. И не можешь уже, не сможешь, поезд ушел…

Дело пахло большим скандалом, а такого Стасик не желал. Роль следовало менять на ходу.

— Постой, постой, — участливо-озабоченно сказал он. — Ты что, серьезно — про замужество? Если так, давай сядем, поговорим… — Он оттолкнулся плечом от шкафчика, машинально, боковым зрением отметил на теле у предплечья темно-красную полосу, шагнул к дочери, развел руки: — Ну, Ксюха…

— Это откуда? — зло спросила она. — Ранний Чехов или поздний Радзинский?.. Иди-ка ты, папочка… — куда идти, не уточнила, развернулась и исчезла из кухни, а Стасик повернул лицо к жене — недоумение на нем читалось, боль пополам с горечью, все натуральное, первый сорт:

— Что с ней, Наташа?

— А ничего, — спокойно сказала жена. — Она устала.

— От чего?

— От тебя.

— Чем же это я плох? — Задав вопрос, Стасик опять — в который раз за сегодня! — совершил тактическую ошибку: знал ведь, что сейчас услышит, а все равно вызвал огонь на себя. Проклятая инерция!..

Наталья сидела, уперев локти в стол, положив на ладони подбородок, смотрела в окно, за которым — с двенадцатого-то этажа! — видно было только синее небо, проколотое крохотной сувенирной иглой Останкинской телебашни.

— Ты всем хорош, Стасик, — подтвердила вроде бы Наталья, не отрываясь от скудного заоконного пейзажа. И не понял Стасик — он вообще иной раз не понимал жены, не умел, тщился понапрасну! — то ли она всерьез говорила, то ли издевалась. Но тон ровный, слабый до умеренного. — Ты настолько хорош, что тебя можно выставлять в музее. Впрочем, твои карточки продаются в газетных киосках: так сказать, облагороженные «кодаком» копии… Я видела, как их покупают…

— «Каштанки»? — Стасик сделал тактический ход: решил подставиться, уступить в малом, чтоб не развязывать большой ближний бой.

Но жена вопреки ожиданиям Стасика на приманку не клюнула.

— «Каштанки», — согласилась она. — Да черт с ними! Вот они дуры, они, а не Ксюшка. Они не знают, что оригинал не сравним с копией. Копию можно в рамочку вставить, на стенку повесить, а с оригиналом надо жить.

— Что, со мной жить нельзя, что ли? — уже всерьез начал обижаться Стасик.

Он-то знал, что жить с ним можно, и даже спокойно; многие, во всяком случае, пошли бы на сей подвиг, ликуя и трубя. Потому и начал обижаться, что не терпел ложных обвинений. Правду-матку — это, пожалуйста, это он стерпит и еще подыграет, поерничает. В одной из пьесок, где он сезона три лицедействовал, лукаво пелось: «Пускай капризен успех. Он выбирает из тех, кто может просто посмеяться над собой». Отдадим должное Стасику: он умел.

А Наталья на него клеветала, дело ясное:

— Трудно жить. Род подвижничества.

— Разведись. Пожалуйста!

— Не хочу.

— Где логика?

— Логика в том, что я тебя люблю. Но это тяжкая работа… Хочешь, я угадаю, что ты сейчас скажешь? Хочешь?.. Из Пастернака: «Любить иных тяжелый крест…» Ты предсказуем, Стасик, я могу тебя прогнозировать в отличие от погоды без ошибок. Я знаю, как ты поступишь в любом случае, за двадцать лет назубок! Я даже к твоему актерству привыкла. А Ксюха — максималистка. С Ксюхой играть не надо. Она не я и не твои «каштанки», — не удержалась, ехидная, подпустила-таки шпильку.

И Стасик немедленно воспользовался просчетом жены, захапал инициативу в свои руки.

— Да, я знаю, что ты обо мне думаешь: я зануда, я тиран, я домашний склочник, я постоянно кого-то играю, а когда бываю сам собой — так это невыносимо для окружающих. Только как же ты со мной двадцать лет живешь? Куда смотрела, когда в загс шла?

— Ты тогда другим был.

И это ложь! Когда они с Натальей познакомились, он уже учился в театральном, уже премьерствовал в учебном театре, и Наталью-то он брал в основном то Чацким, то князем Мышкиным, то физиком Электроном из модной пьесы — не впрямую, конечно, а в собственной интерпретации, не буквой роли, но духом ее, дыханием, тем таинственным и властным флером, который окружает любого классического героя.

Стасик очень хотел быть классическим героем, и у него получилось.

И теперь он обозлился по-настоящему: и на жену и на дочь. Да, он вправе называть себя тираном, занудой, домашним склочником, Актером Актерычем, но они-то пусть помалкивают, не поддакивают ему с серьезным и трагическим видом, а возражают утешительно: мол, преувеличиваешь, старичок, излишне самобичуешься, эдак некрасивые рубцы на красивом здоровом теле останутся и красивый здоровый дух

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату