кулаки. Потом, рассмотрев дублон, успокоилась. Золото примирило ее с Мигелем, она снова садится, перемирие заключено, можно свободно петь и пить.
У Флоры тонкий, немного резкий голос, и она фальшивит. Студенты подпевают — еще более фальшиво. Все пьют много, только Мигель едва пригубливает.
И вот, в разгар веселья и здравиц за братство, компанию нашу захватила врасплох труба ночного сторожа, возвестившая пятый час по заходе солнца.
На прощание Флора перецеловала всех; Паскуаль покраснел, когда ее уста прижались к его изуродованной губе. Мигель же вышел прежде, чем Флора успела подойти к нему.
— А у нее сейчас взор был полон любви, — заявил Альфонсо, когда они догнали Мигеля на улице.
— К к-кому? — заикаясь, спросил Диего.
— Не к тебе! — насмешливо отозвался Альфонсо. — К Мигелю!
— Д-да, — тяжело ворочая языком, согласился Диего. — Она на тебя, М-мигель, см-мотрела, как на г- господа б-бога. А у т-тебя, видно, б-большой опыт?
На другой день Мигель принимал у себя новых друзей. Паскуаль и Альфонсо, сыновья бедных родителей, — в восхищении, богатый Диего хвалит вкус и роскошь дворца.
— Человек, обладающий твоими средствами, Мигель, может устроить себе жизнь не хуже нашего католического величества, — говорит Альфонсо, в третий раз накладывая себе на тарелку жаркое.
— Король наш, — подхватывает Диего, — да будет милостив к нему господь, а он к нам, сам себя обдирает, как луковицу. Еженедельно — праздник в Мадриде, и каждый последующий пышней предыдущего, и охота в горах Гвадаррамы, а по вечерам, поди, размышляет, когда же спадет с него последняя золотая чешуйка.
— А я защищаю нашего короля, — заявляет Паскуаль. — И делаю это охотно и всеми силами. Он на редкость благочестив. Путь его усеян добрыми делами. Утверждаю — он не только равен деду своему Филиппу Второму, но даже превосходит его в…
— Долгах, — сухо замечает Альфонсо.
— Де Аро — это вам не грабитель Лерма, который обчистил Испанию, как бандиты — деревенский дом. Маркиз де Аро — честный человек.
— Кто может утверждать это? Кто знает, сколько золота прилипает к его рукам, когда он подсчитывает государственную казну?
— Нет, Альфонсо, де Аро не повинен в том, что король беднеет, а Испания превращается в безлюдную пустыню. В этом виновата война, король то и дело посылает войска в Чехию, на помощь Фердинанду Второму, а это стоит уйму денег.
— Ошибка в том, — говорит Альфонсо, — что тридцать восемь лет назад Филипп Третий изгнал из Испании мавров.
— Нет, нет! — восклицает Паскуаль. — Это было правильно! С какой стати нам кормить неверных?
— Ошибаешься, дружок, — возражает Альфонсо. — Это их трудолюбивые руки кормили нас! К тому же все они давно крестились.
— Только для виду, Альфонсо. Мы пригрели змею на груди, и в один прекрасный день она ужалила бы нас.
— Настоящий виновник — этот проклятый Ришелье, — вступает в спор Диего. — Заглатывает наши заморские владения одно за другим, и теперь, когда от нас отторжена Португалия, нам остается пойти по миру. Кого прокормят камни, в изобилии произрастающие в обеих Кастилиях? Если б не Андалузия — Испания сдохла бы, как пес под забором. А мы — корми всю страну! Разве это справедливо?
Молчавший до сих пор Мигель заговорил:
— Вот вы толкуете — тому-то и тому-то нечего есть. Но ведь эта беда затрагивает только желудок.
— А разве есть что-нибудь, что мучит человека сильнее, чем пустой желудок? — спрашивает Альфонсо.
— Неутоленная жажда — напрасное желание, — быстро отвечает Мигель. — Я не желаю умирать, как все. Я жажду жить вечно. Жажду бессмертия. И что же мне делать с моею жаждой, с моим желанием? Могу ли я ходить по этой земле сложа руки? Могу ли молча смотреть, как вырастали на этой земле властители, святые, открыватели новых земель, завоеватели, полководцы, чья тень покрывала полмира, как отняли они у нас, у своих детей и внуков, всякую возможность отличиться?
— Как так? — не понял Паскуаль. — Ведь можно…
— Что можно?! — Мигель уже кричит, и слова его падают, как молнии. — Можно стать мирным обывателем в ночном колпаке, который чтит и блюдет мудрые и дурацкие законы страны, который в тишине плодит детей, который ползает не по жизни, а около жизни, как побитая собака, интересуясь только своим пищеварением, да еще тем, чтобы все видели его показную набожность и не замечали тщательно скрываемые мелкие, жалкие грешки! Вот что можно! Можно захлебнуться в посредственности, в гнусной обыденности! Что остается нам — нам, гордым или измельчавшим наследникам былой славы? Могу ли я сегодня отправиться в святую землю, чтобы во славе и чести сложить свои кости у гроба господня? Могу избивать неверных и окровавленным мечом гнать с Корсики сарацинов, как мой предок? Или переплывать океан, чтоб открыть Новый Свет? Могу ли я, после Тересы из Авилы и Лойолы, стать святым? Стать полководцем после Хуана Австрийского и командовать стадом нищих скелетов, которое зовется «испанская армия»? Я вас спрашиваю — могу ли я вообще совершить хоть что-нибудь, что достойно мужчины и дворянина?
Голос Мигеля разносится по просторной зале, и, когда он умолкает, воцаряется гробовая тишина.
— Он прав, — помолчав, говорит Диего. — Все великое уже совершено до нас. Нам остается… А что нам, собственно, остается, черт возьми?
— Посредственность, — отзывается в тишине Альфонсо.
— Или, — медленно выговаривает Мигель, — или найти какой-то новый смысл жизни.
Минута молчания, и Мигель продолжает с жаром:
— Взять в руки божье творение, ощупать его, проникнуть в сущность, овладеть его сердцем, преобразить руками и мыслью, вылепить из этого праха новый вид, новое существо, вдохнуть в него иную душу, душу, подобную твоей собственной…
— Ересь! Ересь! — завопил Паскуаль.
— Молчи, — обрывает его Альфонсо и спрашивает Мигеля:
— А каков смысл, какова цель твоей Жизни?
Мигель бледен; он тихо отвечает:
— Я еще сам не знаю. Знаю одно — тут должно быть бешеное движение. Идти, бежать, лететь без устали, без передышки — через горы и долы, только не останавливаться, ибо остановка — это смерть.
Все помолчали, потянулись к вину.
Мигель наблюдает за друзьями и за самим собой.
Вот, говорит он себе, четыре алчущих души — и до чего же различны!
Паскуаль, фанатик, святоша, приговаривающий весь мир к хмурой набожности; его целью будет — тонзура священника или монастырь. Сегодня его еще лихорадит бунтующая кровь, но он превозможет эту лихорадку под знамением креста. Бог наполняет собой — и наполнит весь его мир, и всю любовь, всю человеческую страсть сложит Паскуаль к его ногам. Такова и моя судьба!
Альфонсо, светский человек и практик, — хорошо плавает по волнам своего времени. Что имеете вы против нашей эпохи, против времени, в котором нам суждено жить? Мировоззрение этой эпохи нечисто; маска лжи, а под ней — отвратительная правда: лицемерие, как говаривал Грегорио. Но, милые мои, подумайте, как это выгодно! Если я изменю богу, никто не увидит, разве что он сам. Ну, а уж его-то я сумею задобрить. Индульгенции-то на что? Отчитаю парочку молитв — и получу отпущение грехов на триста дней. И вы увидите, как я, потупив очи, шествую в храм хвалить Творца, как я шагаю в процессии, чья пышность увенчивает благочестие, вы заметите, как я пощусь на ваших глазах и каюсь в грехах моих. Так будет на улице и в храме. А до того, что я делаю дома, за столом своим в пятницу, или на ложе публичной девки, —