Мигель не спрашивал более. Задумчиво смотрел он в окно на дерево померанца, на котором зрел второй златобагряный урожай.
Трифон, выходя, столкнулся с Грегорио и пропустил мимо ушей его приветствие, только смерил монаха ненавидящим взглядом.
Грегорио же, подойдя к Мигелю, погладил его по задумчивому лицу:
— Тебя опять что-то мучит, Мигелито?
— Я спрашивал падре Трифона, отчего наше королевство потеряло Португалию.
Монах тихонько засмеялся:
— Оттого, что безбожный народ, подстрекаемый еретическими и мятежными негодяями и грамотами, взбунтовался и восстал на богом данных повелителей…
Мигель в изумлении смотрит на старика:
— О падре, вы ведь не подслушивали за дверью! Так мог поступить падре Трифон, но не вы…
Монах ласково погладил мальчика:
— Ты сообразителен, и ты прав. Я и впрямь не стал бы подслушивать под дверью. Просто я хорошо знаю Трифона и его мысли.
— Он ответил мне буквально теми же самыми словами, падре. Скажите — это правда?
Грегорио сел, привлек мальчика к себе и серьезно заговорил:
— Нет, Мигелито. Правда в другом. И ты уже достаточно взрослый и умный, чтоб узнать ее. Народное восстание в Каталонии длится уже полгода, и один бог знает, когда там все кончится. Там льется много крови, сын мой. А человеческая кровь — драгоценнейший сок… Но она должна, должна проливаться. Видишь ли, народ слишком угнетен. Что же касается Португалии… Наш всесильный Оливарес грабил португальцев, выжимал из них все что мог — и вот теперь там голод и нищета. Недавно и у нас неподалеку взбунтовался народ. Да ты хорошо знаешь… Удивишься ли ты, если войдешь в их лачуги и увидишь, как они живут? Теперь, когда бунт подавлен, им стало еще хуже…
— Но насилие… — возразил было Мигель.
— А разве в Страстную пятницу в Севилье ты не видел насилия сильных над бессильными? Не видел, как везли на казнь перевозчика Себастиана? Сам даже заболел от этого…
Мигель вздрогнул, но время уже стерло остроту воспоминания. И молодой господин Маньяры вскипел:
— Народ должен подчиняться властям! Святая церковь…
Старик покачал седой головой:
— Во времена первых христиан, вскоре после мученической кончины Иисуса Христа, в общине его все были равны. Так бы следовало быть и ныне, мой мальчик.
Мигель отступил на шаг, пораженный, взглянул на монаха:
— И это, падре, вы говорите мне? Мне, графу Маньяра, отец которого владеет тысячами душ? И это я должен быть равен Али, Педро, Агриппине…
Грегорио усмехнулся:
— Надо бы, да знаю, не бывать тому! — И уже серьезным тоном добавил. — Я бы только хотел, чтобы ты всегда видел в них людей, сотворенных по образу божию, и не тиранил бы их ни работой, ни кнутом…
— Я — кнутом?! — прорвалась гордость Мигеля, пробужденная в нем тайным чтением рыцарских романов. — Никогда! Я — дворянин!
— Не люблю гордыню, но в данном случае она уместна, — молвил Грегорио. — А теперь примемся за греческий — хочешь?
Мигель молчит, пристально смотрит на монаха. И говорит потом:
— Ничего я этого не понимаю, падре. И вас не понимаю. Мне казалось — вы любите меня…
Старик встал, взял в ладони голову мальчика и поцеловал его в лоб.
— Люблю, Мигелито! Люблю, как любил бы родного сына. Никогда не сомневайся в этом…
Мигель отвел его руки:
— И при всем том вы — недруг отца! Скажите — когда недавно в пяти поместьях моего отца взбунтовались люди, вы ведь знали об этом? Вы… быть может… сами их подстрекали?
Монах грустно смотрит Мигелю в глаза — а они горят, как два огонька, — и не отвечает.
— Вы молчите! Вы всегда на их стороне против отца!
Глубоко вздохнув, кивнул монах. Мигель отступил еще дальше — теперь в его глазах сверкает гнев.
— Эх, сынок, в общинах первых христиан были люди не беднее твоего отца. И они продали все, чем владели, а деньги роздали тем, кто нуждался. Вот какова христианская любовь, малыш.
Мигель опешил.
— И вы хотели бы, чтоб и мой отец все роздал…
Рассмеялся Грегорио:
— Хотел бы, да знаю, хотение мое ничего не значит! — И серьезно добавил. — Мне важна твоя судьба. Ты — не такой, как отец. У тебя нежное сердце… Ты мог бы многое людям…
Властный жест Мигеля заставил его замолчать. Юный граф решительно отвергает слова монаха:
— Я никогда ничего не стану продавать. Я дворянин, а не торговец! И никогда не стану раздавать добро — я не податель милостыни!
— Ну, впереди еще много дней, — спокойно возражает монах. — И все-таки тебе приятно быть со мной, Мигель.
— Да, — тихо соглашается мальчик, краснея.
— Не стыдись этого. Чувство — это цветенье сердца. Меня же, слава господу в вышних, многие любят. И большая моя в том радость, сынок, что и ты тоже.
Они засели за греческих философов, и хорошо им вместе, но не чуют они, что скоро пути их разойдутся.
Слева сидит Трифон, справа — мать. Между ними — Распятый.
На перепутье скорби, стыда и раскаяния стоит перед ними Мигель, словно прутик на ветру, ибо весть о гибели лебедя дошла до господских ушей.
Куда обратить лицо, искаженное стыдом?
— Жестокое дело — убить божью тварь, — звучит слева холодный голос.
— Ты жестокий мальчик, если смог убить такую прекрасную птицу, — доносится справа.
— За что ты убил? — разом справа и слева.
— Я раскаиваюсь, раскаиваюсь! — в отчаянии плачет допрашиваемый. — Падре Грегорио сердится на меня, я знаю, он сердится, хотя и говорит, что нет… Он никогда не простит мне этого позорного поступка…
— Прощает даже бог, — внезапно смягчается голос слева, — не только человек…
Трифон в недоумении: как же это Грегорио оказался на той же чаше весов, что и я? И Трифон продолжает донимать ученика:
— Так за что же ты убил?
— Меня так притягивало его мягкое, теплое оперение, я всегда дрожал, когда гладил его, и я подумал, что это — искушение, оно напоминало мне ладонь…
Все разом выворачивается наизнанку.
— Так вот почему ты убил? — Слева и справа глубокое изумление.
— Да, да, — плачет виновный, — но я раскаиваюсь! Господи, ты видишь, как мне жаль…
— Не раскаивайся! — голос слева.
— Ты хорошо сделал! — вторит голос справа.
Широко открыв глаза, Мигель лепечет:
— Как — вы одобряете?..
— Да. Ибо если ты убил, чтобы устранить соблазн, то ты сделал это ради спасения души.
— Знал ли падре Грегорио, почему ты убил лебедя? — спрашивает Трифон змеиным языком.
— Знал. — И Мигель тут же догадывается, что сказал нечто во вред монаху. — Нет, не знал! — поспешно отрицает он. — Не знал! Кажется, я не говорил ему причины…