дикой утки. Я внезапно подумал, что даже в ту последнюю ночь в верхней комнате Амброзий не сказал ни слова о Медроте; мы словно оба знали и молчаливо признавали, что его присутствие в любых планах будущего для Британии было немыслимым. Теперь я думал о том, что Медрот может прийти после нас, о его руке на Мече Британии, и меня снедал черный, мучительный страх за все, во что я верил и что почитал священным.
— Если бы я пригласил тебя с собой в совет, то это было бы равнозначно тому, чтобы встать и заявить всем в полный голос: «Это мой наследник, он придет после меня!» Но ты ведь как раз это и имел в виду, не так ли?
— Я твой сын, — повторил он.
— Среди носителей Пурпура венец не обязательно переходил от отца к сыну. Твои сыновние права, Медрот, не включают в себя Меч Британии после моей смерти, если только я не скажу этого.
Пелена, обычно скрывающая его глаза, словно сгустилась, и их синева была теперь совершенно непроницаемой; и когда через какое-то мгновение он заговорил, его голос внезапно стал шелковым.
— А что, если я кое-что скажу? Что, если я разглашу по лагерю всю мерзкую правду о своем зачатии?
— Разглашай и будь проклят, — ответил я. — Основной позор падет не на мою голову, потому что я не знал этой правды, а на голову твоей матери, которая прекрасно ее знала!
Снова наступила тишина, заполненная похожим на прибой шумом ветра в кронах деревьев. Потом я сказал:
— Как видишь, в конечном итоге все не так уж просто.
— Да, — тем же шелковым голосом согласился он. — Все не так уж просто. И, однако, может быть, в один прекрасный день мы найдем выход, отец мой. Сердце подсказывает мне, что мы найдем выход.
Угроза была очевидной.
— Может быть, — сказал я, — а пока пора ложиться спать, потому что завтра утром нам обоим придется встать рано; и, честно говоря, мне хочется побыть одному.
А когда он отвесил мне низкий, притворно-почтительный поклон и нырнул в завешенный шкурами проем, я еще долго сидел в раздумьях, прежде чем кликнуть Риаду. Я думал, среди всего прочего, и о том, что ни к чему публично объявлять Константина моим преемником. Мы с Кадором достаточно хорошо понимали, что в порядке вещей мальчик неизбежно должен будет прийти мне на смену; но было лучше — безопаснее для Константина и для всего королевства — чтобы это не было облечено в слова и провозглашено со ступеней форума.
Глава тридцать вторая. Капитан королевы
На исходе этого месяца я вернулся в Венту. Мы въехали в нее под рев толпы, которая наседала с обеих сторон, чтобы бросить под копыта наших лошадей золотистые ветки и яркие, как самоцветы, осенние ягоды; и радость, охватившая целый город, казалось, гремела, словно колокольный перезвон.
Это была погода победителей, не слегка сожалеющий взгляд назад, на ушедшее лето, как случается иногда ранней осенью, а внезапная храбрая вспышка тепла и цвета на самом пороге зимы, часто предваряющая день святого Мартина. Солнце сияло, словно дерзкий желтый цветок одуванчика, подброшенный в безоблачное небо, а вчерашний ветер высушил за ночь грязь, оставшуюся после осенних дождей, так что из-под конских копыт клубами поднималась пыль; тополя стояли вдоль улиц, точно желтые факелы, а их тень отражала синеву неба. И на следующий день, когда я наконец-то смог перевести дыхание и отвернуться на часок от дел, связанных с военной тропой и королевством, в Королевином дворе, где мы с Бедуиром бездельничали, сидя бок о бок на ступеньках галереи, все еще пригревало солнце. День уже клонился к вечеру, и песчаная роза, растущая в своем большом каменном кувшине, отбрасывала к нашим ногам затейливое кружево тени, а с дальней стороны двора, от кладовых, по крыше которых, воркуя, расхаживали голуби, к нам подползала другая, более густая, тень. Но на ступеньках галереи, куда не задувал ветер, царило тепло, позволяющее нам сидеть в распахнутом плаще; спокойное, неподвижное тепло, стойкое, как аромат старого вина в янтарной чаше. Из кухни доносился запах готовящегося ужина, шаги, женские голоса и жирный, булькающий смех женщины, занявшей место старушки Бланид, которая умерла в прошлом году.
Я рассказывал Бедуиру обо всем, что случилось за столом совета, и о том, как я решил поступить с саксонскими поселениями, а он сидел, наклонившись вперед и положив свою увечную руку на колени, следил прищуренным взглядом за голубями и слушал меня, не говоря ни слова. Я бы предпочел, чтобы он заговорил; мне было тяжело вести свой рассказ перед этой стеной молчания. Но когда я закончил, он продолжал молчать, пока я не спросил его напрямик:
— Когда я был молод, я бы скорее живьем вырвал у них сердца, да и свое собственное сердце тоже, чем оставил бы сакса на британской земле. Неужели я учусь чему-то еще, кроме как махать мечом, Бедуир? Или я просто старею и теряю хватку?
Тут он пошевельнулся, все еще наблюдая за расхаживающими и воркующими голубями.
— Нет, я не думаю, что ты теряешь хватку; просто теперь тебе нужно учиться быть государственным мужем. Для Арториуса Аугустуса Цезаря уже недостаточно быть солдатом, как было для Артоса, графа Британского.
Я потер лоб, чувствуя себя так, словно моя голова была набита овечьей шерстью.
— Эти последние несколько ночей я мало спал и все думал, не выбрал ли я ложный путь и, возможно, гибель Британии. И, однако, мне по-прежнему кажется, что это меньшее из двух зол.
— Мне тоже, — отозвался Бедуир. — Мы не можем протянуть наш заслон так, чтобы закрыть Форт до самого Вектиса — может быть, таким образом мы хотя бы выиграем время.
Время…
Мы снова замолчали. А потом я услышал свой собственный голос, как бы размышляющий вслух.
— Помню, когда-то, очень давно, Амброзий сказал мне, что если мы будем сражаться достаточно упорно, то, может быть, нам удастся задержать наступление тьмы еще лет на сто. Я спросил его, почему бы нам, раз уж конец все равно неизбежен, просто не лечь, и пускай он наступает, ведь так он был бы легче. Он сказал: «Из-за мечты».
— А ты? Что сказал ты?
— Что-то насчет того, что мечта — это часто лучшее, за что стоит умереть… Я был молод и довольно глуп.
— И, однако, когда не остается мечты, за которую стоит умереть, вот тогда-то люди и умирают, — пробормотал Бедуир, — и у нее есть то преимущество, что она может жить, даже когда умирает надежда. Однако у надежды тоже есть свои достоинства…
— Да, да, — я резко повернулся на ступеньке галереи и взглянул ему в лицо. — Бедуир, всю свою жизнь мы вели долгую борьбу без надежды, — я запнулся, подыскивая нужные слова, — без… окончательной надежды. А теперь, в первый раз, сердце говорит мне, что в конечном итоге для нас все-таки есть некая надежда.
Он повернулся от своих голубей.
— И что же это за надежда?
— Ты помнишь, что я попросил Флавиана взять с собой на совет Малька?
— Помню.
— Там был еще один мальчишка, чуть помладше Малька, сын одного из саксонских князьков. Скорее всего, его привезли с той Тогда нам пришлось бы обходиться без тебя. кругами, точно молодые псы, а потом ушли, и никто их не видел до самого вечера. Они вернулись к ужину, почувствовав голод, и никому не сказали, чем занимались весь день, и никто не спросил их об этом, но выглядели они так, словно часть дня дрались, а все оставшееся время ели чернику. Они пили бульон из одной и той же миски и провели вечер среди собак у огня, вытаскивая занозы из подошв друг у друга. И я, наблюдая за ними, внезапно осознал — Амброзий этого так и не понял — что чем дольше мы сможем сдерживать саксов, чем больше мы замедлим их продвижение, пусть даже ценой крови наших сердец, тем больше времени будет у других мальчишек на то, чтобы вытаскивать друг у друга занозы и учить такие слова, как «очаг», и «собака», и «медовая лепешка», на чужом языке… Каждый год, на который мы задержим саксов, вполне может означать, что в конце темнота поглотит нас менее полно, что еще какая-то часть того, за что мы боремся, сможет