— Если через пятьдесят лет все еще будут петь певцы из нашего народа.

Бедуир поигрывал засохшим цветком, поворачивая в пальцах вялый стебель. Потом, не переставая теребить маргаритку в руках, он откинул голову назад и посмотрел на меня из-под полуопущенных век.

— Только что ты говорил войску совсем другое.

— Мне пришла в голову как нельзя более странная фантазия — выиграть эту битву, — ответил я, проверяя пряжку, — и слова обращения к войску я выбирал соответственно.

— Ха! Ты прочел нам замечательное напутствие.

— Правда?

Я уже не помнил, что именно я сказал. Наверное, все обычные вещи. Однако, когда я говорил, они не казались такими обычными.

Дело было на закате, и моя тень убегала передо мной вдаль, переливаясь через вершину холма, и между расставленными ногами сиял похожий на наконечник копья огромный, жаркий треугольник солнечного света; и я помню, как медные отсветы заката играли на лицах моих людей, обращенных ко мне, откликающихся на мои слова так, что я мог играть на них, как Бедуир играл на своей арфе. И это и длина моей тени наполняли меня пьянящим ощущением, что я вдруг стал гигантом.

— Тебе следует всегда обращаться к войску накануне битвы — на закате, когда позади тебя полыхает пламя, — сказал Бедуир. — Это хорошо для любого вождя. Так даже коротышка будет выглядеть высоким, а человек твоего роста сделается героем-исполином из наших самых древних песен; подходящий всадник, достигающий головой середины холма, для Лошади Солнца из Долины Белой Лошади; с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в рукояти его меча.

(«Огненный меч с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в его рукояти»). Я словно вновь услышал эхо слов Амброзия, сказанных им в ночь перед его смертью. Но Бедуира там не было — только Аквила и я.

— Я буду помнить об этом в следующий раз, — сказал я и протянул руку за мечом.

Мы делали последний ночной обход коновязей и дозорных вместе, как множество раз делали его раньше. Когда обходишь лагерь ночью, в этом всегда есть что-то странное, что-то немного магическое; тишина становится все глубже и глубже и в конце нарушается только беспокойным переступанием конских копыт у коновязей или шорохом знамени, шевелящегося на ночном ветру; и дорогу тебе, откуда ни возьмись, преграждает сверкающее в лунном свете копье, которое исчезает, когда ты произносишь пароль. Это немного похоже на прогулку по миру призраков или, наоборот, на то, что ты сам — призрак. Твои собственные шаги кажутся неестественно громкими, и любая случайность, такая, как лицо другого бодрствующего человека, мельком увиденное в красных отсветах умирающего костра, кажется исполненной смысла и значимости, которых в ней не было бы в дневное время.

Так произошло в ту ночь с лицом Медрота, внезапно выхваченным из темноты пламенем висящего у коновязей факела.

Днем пройти мимо Медрота, возвращающегося от лошадей, было самым обычным и житейским делом, если не считать смутного ощущения, которое всегда пробуждал во мне его вид, что между мною и солнцем промелькнула тень; но ночью, той ночью, в темном одиночестве людей, бодрствующих в лагере, где все остальные «спят на своих копьях», этот краткий, незначительный миг врезался мне в память так, что и поныне встает в ней живо, как поединок.

И, однако, он всего лишь шагнул в сторону, чтобы дать мне пройти среди сложенной кучами сбруи, сказал что-то о том, что ему показалось во время проездки, что большой серый жеребец вроде как захромал, и растаял в тусклом сиянии луны.

Бедуир глянул ему вслед и сказал:

— Странно то, что в некоторых отношениях он очень даже твой сын.

— Хочешь сказать, что в подобных обстоятельствах я тоже был бы у коновязей, врачуя захромавшую, по моему мнению, лошадь? Знаешь, на самом деле он беспокоится вовсе не о лошади.

— Да, — проговорил Бедуир, — он заботится о лошадях не больше, чем о своих людях. Но завтра он впервые будет командовать в бою эскадроном, и он не сможет вынести, если под его началом что-нибудь пойдет не так, будет менее чем совершенством, как он понимает совершенство… Я имел в виду, скорее, определенную способность не жалеть труда и еще убежденность в том, что если что-то должно быть сделано, то это нужно сделать самому, — мы прошли несколько шагов между рядами привязанных лошадей, а потом он задумчиво добавил:

— И, однако, если у него есть эта убежденность, то она единственная, какая у него есть. За все эти годы сражений он так и не научился любить что-либо помимо самих сражений; для него достаточно нанести удар, и не важно, ради чего он его наносит.

Он любит убивать — любит сам мастерски выполненный процесс лишения жизни — и я всего несколько раз встречал такое у людей, избравших войну своим ремеслом.

— Он один из разрушителей, — сказал я. — Полагаю, большинство из нас несет в себе некое разрушение, но, к счастью, в мире не так уж много полных и законченных разрушителей. Бог мой! И я говорю это! Это же я сделал его таким, каков он есть!

— Как именно?

— Его мать пожрала его, как паучиха пожирает своего самца, но это я отдал его ее разрушительной любви.

Ни он, ни я не произнесли больше ни слова, пока не оставили позади стоящих рядами лошадей и не вышли в побеленное луной пространство, отделяющее их от стоянки фургонов; и здесь Бедуир остановился, как бы для того, чтобы потуже затянуть пряжку на поясе. И сказал, почти шепотом и с необычайной мягкостью:

— Одно слово, Артос, и он найдет почетную смерть в завтрашнем бою.

Последовавшая за этим долгая тишина была наконец разорвана внезапным кровожадным криком Фарикова сокола, которого его хозяин держал у себя в хижине.

Я смотрел на Бедуира в свете луны, чувствуя сначала дурноту, потом гнев, а потом ни то и ни другое.

— И ты ради меня взял бы на душу такой грех?

— Да, — ответил он и добавил:

— но ты должен сказать слово.

Я покачал головой.

— Я не могу разрубить этот узел мечом; даже твоим. Ты не предлагал этого в первый раз — в последний раз, когда мы говорили так о Медроте.

— Тогда он еще не побывал в моем эскадроне…. — сказал Бедуир.

Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Возможно, если бы я и спросил, он все равно не смог бы мне ответить. Медрот не совершил ничего дурного, что можно было назвать словами; суть была не в том, что он делал, а в том, чем он был; никто не может удержать в пальцах горный туман или поймать блуждающий болотный огонек кувшином для зерна.

В то утро облака набегали с юга, и их тени неслись по Бадонскому холму и вниз по длинному, вогнутому склону Даунов, как конная атака; как призраки армий, которые сражались здесь, когда мир был еще молод. Повернись на юг, и увидишь, как приближаетсяветер, укладываясозревающиетравы серебристо- коричневыми валками, похожими на морские волны.

Повернись снова на север, и с гребня поросшего кустами кургана, где я стоял, можно увидеть весь изгиб Долины Белой Лошади, покрытой летящими тенями от облаков и поднимающейся на дальней стороне к другим, более пологим холмам. Бадонский холм выставляет из центрального массива Даунов могучее, позолоченное летним солнцем плечо, которое возвышается над Долиной, так что на нее можно смотреть сверху вниз, как, должно быть, смотрит канюк, кружащий над ней на загнутых ветром крыльях. Я видел окаймленный неровной линией боярышника зеленый Гребневой Путь, который проходил едва в полете брошенного из пращи камня под мощной зеленой волной наших укреплений, нырял к пересечению с мощеной дорогой из Кориниума в том месте, где она более отлого поднимается из Долины, а затем устремлялся через проход к югу; и за ним, там, где круто взметнувшиеся вверх Дауны снова выступают на солнечный свет из утренней тени прохода, — тройные торфяные бастионы парной с нашей крепости, которую бадонский гарнизон всегда называл Кадер Беривеном, по названию горного можжевельника с

Вы читаете Меч на закате
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату