его лицо, словно где-то внутри загоралась лампа; теперь там было слишком мало плоти, чтобы скрыть этот свет. — Хорошая охота для друзей, которые поедут со мной, пусть даже для меня самого охотничьи дни уже позади.
И я увидел по его глазам, что он знает то, о чем сказал мне Бен Симеон.
— А ты можешь проехать такое расстояние?
— Конечно. Ехать-то всего одно утро, а мой толстый старый Поллукс с каждым днем становится все меньше похожим на лошадь и все больше — на гусиную перину.
Я понял, что будет бесполезно отговаривать его от этого плана; да, по правде говоря, мне и не хотелось.
— Кто едет с тобой, Амброзий?
— Немногие: ты, и вот Гахерис, и Аквила — мой военачальник, мой оруженосец и капитан моих телохранителей. Я не буду страдать от недостатка заботы и охраны.
— А Бен Симеон?
Он покачал головой.
— Мне больше не нужны врачи, Медвежонок.
И фигура в тенях сделала движение, которое было началом настоятельного протеста, а потом замерла снова.
Глава двадцать шестая. Меч в небе
Два дня спустя мы были на небольшой вилле — чуть больше, чем просто ферме — которая была расположена среди лесистых холмов к северу от Венты и которую Амброзий (а до него его отец) использовал как охотничий домик. Если не считать нескольких комнат, где жили управляющий и батраки, крылья дома, так же как и старый, прокопченный атриум, были заполнены корзинами с запасами зерна, как почти на каждой ферме, расположенной в отдалении от саксонских троп, потому что в эти дни, когда торговля между разными областями и государствами совсем угасла, люди забросили шерсть и снова обратились к зерну. Но Амброзий всегда держал для себя две длинных комнаты в верхнем этаже, и высланные вперед слуги подготовили все к нашему приезду.
В тот первый день мы не стали охотиться, но позволили собакам побездельничать — хотя Кайан, старший егерь, говорил нам об олене с двенадцатью отростками на рогах, заслуживающем нашего внимания, — и остались все вместе на ферме, затягивая этот день, как друзья затягивают прощальную трапезу перед тем, как каждый отправится своей дорогой. Мы поужинали — втроем, потому что юного Гахериса отправили к егерям на половину управляющего, — в длинной верхней комнате; это был добрый крестьянский ужин из сваренных вкрутую утиных яиц, темного ржаного хлеба и сыра из овечьего молока, а также последних сморщенных весенних яблок, которые жена управляющего с гордостью принесла из кладовой, чтобы нас побаловать; и мы запили все это слабым вином, сделанным из маленьких розоватых ягодок винограда, растущего на южной стене.
Когда ужин был закончен и из углов комнаты на нас поползли зимние сумерки, мы собрались вокруг жаровни, совсем близко к ней, потому что облака разошлись и к вечеру под зеленым, как лед, небом стало холодать; и плотно закутались в плащи, зарывшись ногами в устилающий пол камыш, на котором, растянувшись, лежали собаки. От огня исходил сладкий аромат яблоневых поленьев и узловатых веток боярышника, которые лежали на рдеющих углях; позолоченный слабым мерцанием пламени дым — боярышник горит чисто, маленькими огненными язычками, похожими на махровые цветочные лепестки, — ветвясь, поднимался к почерневшему, похожему на колокол зеву дымохода, и горящее дерево отдавало назад тепло солнца, накопленное в течение десятков лет.
Мы не стали зажигать масляный светильник, и пламя жаровни, подсвечивая снизу наши лица, отбрасывало от скул, челюстей, надбровий странные, уходящие вверх тени. Амброзий сидел, наклонившись вперед и расслабленно свесив руки поперек колен, как делал всегда, когда чувствовал себя очень усталым, и его лицо в восходящем сиянии пламени было костяным лицом черепа с золотым венцом королевского достоинства над провалившимися глазницами. Аквила, с его большим крючковатым носом, выглядел в точности как старый, отживший свой век сокол. Он долго оправлялся от раны в груди, и хотя она наконец затянулась, он уже больше не годился для активной службы; потому-то Амброзий и назначил его капитаном своей охраны. Но еще худшей раной для него было то, что предыдущим летом он потерял жену — маленькое, загорелое, порывистое существо, питавшее слабость к ярким, как у дятла, краскам; но я думаю, что Аквиле она не казалась такой.
Немного погодя Амброзий очнулся от своих мыслей и обвел нас с Аквилой удовлетворенным взглядом; его лицо дышало глубоким покоем и безмятежностью. Неподалеку стояла на табурете деревянная миска с яблоками, и среди них лежала пара горстей сладких каштанов, сорванных на наружном дворе. Амброзий протянул руку и, взяв один глянцевитый коричневый плод, начал поворачивать его в пальцах с той медлительностью прикосновения, которая означает воспоминания.
— Константин, мой отец, привез меня сюда на первую охоту той зимой, после которой он… умер, — сказал он наконец. — Уту он брал с собой уже в течение трех лет, но это была первая зима, когда и меня сочли достаточно взрослым. Мне было девять, и я был мужчиной среди мужчин… По вечерам мы с Утой жарили каштаны; но в те дни мы все еще жили в атриуме, и это можно было делать на раскаленных камнях очага, — он усмехнулся — сокрушенно, как будто над своей собственной глупостью. — Наверное, в жаровне нельзя жарить каштаны.
— Не вижу, почему бы и нет, — возразил я. — Ты так долго был Верховным королем, что забыл, как заставить одну вещь выполнять работу другой. Ты забыл, как жарил ребра ворованного быка над сторожевым костром в метель, — и я поднялся на ноги.
Он потянулся было остановить меня, смеясь:
— Нет-нет, это были всего лишь причуды памяти — минутная прихоть.
Но мной внезапно овладела твердая решимость — совершенно несоизмеримая с незначительностью предмета — что Амброзий должен получить свои жареные каштаны.
— Однако прихоть приятная. Я тоже жарил здесь каштаны, прежде чем стал достаточно взрослым, чтобы носить щит.
И я спустился на половину управляющего, где была кухня, и крикнул его жене:
— Матушка, дай мне совок или старую сковороду. Верховному королю пришла охота пожарить каштанов.
Когда я вернулся в верхнюю комнату с помятым совком в руках, мне почудилось, что Амброзий и Аквила вели между собой серьезный разговор, а потом внезапно замолчали, услышав на ступеньках мои возвращающиеся шаги. Я почувствовал смутное удивление, но они были братьями по мечу, когда я все еще бегал босиком среди охотничьих собак, и у них, несомненно, было много тем для разговора, не имеющих ко мне никакого отношения. Я торжествующе показал им совок и принялся укладывать пылающие боярышниковые поленья наиболее подходящим для моих целей образом, внезапно чувствуя себя при этом так, словно вернулся в свои прежние дни; а потом высыпал на совок полдюжины каштанов и сунул его в жаркую сердцевину пламени.
— Видишь? Я не даром потратил столько лет в глуши.
И вот так мы жарили каштаны, словно трое уличных мальчишек, в то время как привалившийся к моему колену Кабаль смотрел на нас, наслаждаясь теплом и выражая свое довольство гортанными песнями; и обжигали пальцы, выгребая горячие плоды, и смеялись, и сыпали проклятиями, но не иначе как вполголоса, потому что в тот вечер мы все, казалось, были во власти тишины… — Через какое-то время Амброзий поднял свои глубоко запавшие глаза от горячего каштана, который он чистил в тот момент, и я почувствовал, как его взгляд притягивает к себе мой сквозь пламя жаровни. Потом он наклонился вперед, по-прежнему держа в пальцах забытый горячий плод, и сказал:
— Артос, когда я решил поехать на эту охоту и заговорил о том, что чувствую себя в Венте, как в клетке, ты не подумал, что у больных бывают странные причуды?
— Мне слишком хорошо знакомо ощущение клетки, которое приходит к человеку в конце зимних квартир, когда жизнь в мире начинает просыпаться, но весна и время выступать в поход все еще далеки.
Он кивнул.
— И, однако, это была не единственная причина, не главная причина, почему я хотел подняться сюда,