сотворить какой поспешной оплошности! Знаешь ты, Матерь Божья, мою грешную натуру, знаешь мою ненасытную страсть по женской ласке! Ведь повенчан я по гроб жизни с моей супружницей Натальей Кирилловной, с «царицей моей меньшой», как в день венчания нарек я ее ласково… И ты, Матерь Божья, понимала меня прежде, благоволила мне, даруя недолгое счастье с иными женками! Но зачем теперь явила очам моим такую красоту, может быть, и дьявольскую, которая, чувствую я, испепелит мою душу? Матерь Божья, остереги меня аль пособи, как прежде бывало… Чего тебе?
На пороге бесшумным привидением возник верный холоп Афонька, в шерстяных носках, с ломтями спелой дыни на серебряном подносе, увенчанном по окружности тиснеными алыми розами.
Афонька поставил поднос на стол, укрытый алым бархатом, которого воевода Иван Назарович прежде здесь не видел и с собой не привозил в Самару, подошел к кровати.
— Освежись дынькой, батюшка Иван Назарыч. Ты лежи, лежи, я на стульчик поднос поставлю, поближе. И сапоги давай с тебя долой скину. Вот та-ак! Упарил, должно, себя до крайности, мотаясь по воровскому городу, где и посадские старосты — сущие воры! — Афонька выказывал удивительную осведомленность в здешних делах. — Ну и плюнул бы на них! Неужто в один день всю эту пакость зрить надобно? Ась? Да-а, ты один, а их тьма, всех не услышишь и не ублажишь. Ты ешь, ешь, батюшка мой, дынька славная. У тутошнего посадского купил. Сказывает, на песчаных буграх хорошо зреет. И арбузы изрядные, рассыпчатые. Не все еще пожрали, воровские дети, кое-что по чердакам накатали, теперь заговляются. Ась?
— Утишь голос, голова трещит от твоей болтовни, — остановил холопа Иван Назарович, с трудом и с великой неохотой отрываясь от жарких мыслей о сотниковой женке. — Где по городу мыкал? Что прознал от здешних людишек?
Афонька бережно принял от воеводы и положил на поднос кожуру ловко съеденного ломтика дыни, сощурил плутовские кошачьи глаза. Усмешка тронула толстые губы.
— Ходил, высматривал, что за город тебе достался во владение, — вновь заговорил, но не столь громко, холоп. — Город воровской, без всякого сомнения, батюшка Иван Назарыч! Ухо тут держать надобно востро, не всех «волкодавов» в губную избу пересажали бывшие воеводы. Горожане, да посадские, да и стрельцы иные, подслушал я в кабаке, только и ждут возвращения стрельцов из Астрахани, чтоб доподлинно о воровском атамане Стеньке порасспросить да еще прознать о его умыслах на будущее лето. Мыслят иные стрельцы по Волге в Понизовье сплыть, ежели Стенька надумает пойти в кизылбашские земли за зипунами. А своровав, потом всем скопом с казаками на Дон уйти, чтоб здеся им никакого сыску не учинили!
— Еще что прознал? — спросил заинтересованно Иван Назарович, с причмокиванием выедая очередной ломтик прохладной — из погреба, должно быть! — дыни. Он привык в делах города полагаться в первую очередь не на известия от городничего, дьяков и иных начальных людей, а на сведения, собранные Афонькой по кабакам и на торге, да на ярыжек доверенных, которых заводил себе на каждом новом месте.
— За три серебряные новгородки подьячий Ивашка Волков под великим секретом сказал, что женка стрелецкого сотника Хомутова живет с матерью Авдотьей, огород у них в пойме за рекой Самарой, что на днях они собираются на поле дорезать оставшиеся кочаны капусты. И что с ними поедет Паранька Кузнецова с отроком Степкой десяти лет. А еще прознал от подьячего Ивашки, что дьяк тутошной приказной избы Яшка Брылев, когда с Понизовья пришел слух о погибели стрельца Никитки Кузнецова, почал было захаживать к стрельчихе с подношениями, да согнан был со двора с превеликой бранью. А ее волчонок Степка в спину того дьяка из-за плетня швырнул сухим комком, так что Яшка теперь и ходить даже близко того подворья остерегается. Ась?
— Укуси тебя карась! — со смехом отозвался воевода, почувствовав себя после дыни умиротворенным, отдохнувшим. А главное, на душе заметно полегчало — город Самара от Афонькиных известий стал ему видимым изнутри, мало чем отличался от иных мест, где довелось служить великому государю. — Ишь, каков брыластый дьяк! За стрельчихой поволокся, не страшась седины в бороде. — И подумал, сам того не шибко желая: «А ты каков, воевода? Краше ли? Дьяк Яшка, драная рубашка, льнет к вдовице, в чем греха перед Господом не столь уж много! А у Анницы муженек покудова жив…» — И невесть для чего повторил вслух: — Покудова жив тот сотник… чтоб ему ершом колючим подавиться!
— Ась? — будто не понял смекалистый Афонька, и глаза его насторожились — не упустить бы даже не высказанного явно, а стало быть, и самого потаенного желания воеводы-батюшки!
Вьюжил октябрь последними янтарно-красными листьями, выли стрелецкие женки: одни от радости, что воротились наконец-то мужья к дому из треклятого астраханского похода, а другие с горя, что положили свои головушки их кормильцы на каком-то диком острове или канули бесследно в пучине неласкового моря, и могилки рядом нет, чтобы прийти и выплакать безутешные слезы…
Никита Кузнецов, смущаясь товарищей, подхватил на руки обеспамятевшую от нежданной радости Параню — чаяла от Михаила Хомутова порасспросить, как сгинул ее Никитушка, а он сам, будто белый ангел с облака, — шасть со струга на песок да так обнял сомлевшую женку, что уверовала Параня: не дух святой явился в облике Никитушки, а живой муж, ночами сто раз оплаканный…
Митька Самара принародно облобызал в пухлые губы свою зардевшуюся Ксюшу, подмигнул сотнику, который, стесняясь стрельцов и глазастых баб, потихоньку прижал к груди сияющую светло-карими глазами свою ненаглядную «русалочку».
— Целуй женку, Миша, целуй крепче, чтоб не сумлевалась баба, пока к дому идет, в твоей многотерпеливой мужской верности!
Самаряне, окромя хворых и совсем древних, заполнили Воскресенскую слободу, где у пристани приткнулись струги, и стрельцы сотников Хомутова и Пастухова сходили на приречный песок к семьям.
— Кланяйтесь, стрельцы, новому воеводе Ивану Назарычу Алфимову! — подал голос дьяк приказной избы Яков Брылев, влажными пальцами оглаживая длинную бороденку и со смешанным чувством тоски и злобы, тайком бросая взгляды на счастливую Параню, которая ласково гладила пальцем шрам на щеке мужа: «вдовицей» не уступила дьяку гордая стрельчиха, подношения отвергла, а теперь и вовсе не подступиться… «Позрим, как теперь носатый воевода около Хомутовой закружится!» — не без злорадства подумал Брылев, исподтишка наблюдая за настороженным Алфимовым. И еще раз, возможно громче, позвал сотников подойти к воеводе: — Кланяйтесь, сотники, новому на Самаре воеводе!
Тяк-тя-ак! — съерничал над дьяком Митька Самара, пропев дьякову присказку. — Чем кланяться-то, дьяк Яков? — и кинул на нового воеводу острый взгляд. Алфимов сидел на белом коне, в ярких нарядах, статный и, видно было, сильный в плечах, сверкал перстнями на пальцах. — Головушка стрелецкая притомилась кланяться воровским пулям, спина не гнется от весел, а поклонных гостинцев на Самару астраханский воевода князь Прозоровский нам не передавал!
Иные стрельцы смущенно улыбались дерзкой выходке десятника, иные с нескрываемым пренебрежением проходили мимо: позрим, дескать, каков в делах будет новый хозяин города, поклонимся ли, альбо самого заставим согнуться в три погибели! И только оба сотника, отдавая дань почтения к государеву наместнику на Самаре, подошли и, не ломая перед ним шапок, представились поочередно.
Мельком глянув на невысокого ростом, но крепкого телом смуглолицего Михаила Пастухова, в крови которого была примесь и от татарского рода, Иван Алфимов долго и пристально глядел на Хомутова, так что сотник с некоторым раздражением спросил:
— Аль признать силишься, воевода? Прежде где могли видеться?
«Во сне я тебя, безликого, не единожды на дыбе видел, воровской сотник!..» — едва не слетело с языка у воеводы, да вовремя спохватился — не в пытошной еще сотник, а среди своих забубённых головушек! Сказал строго, свою власть выказывая:
— Помните, сотники, из каких мест воротились, с кем бок о бок жили… Блоха, она тварь прыгучая, не за всякой уследишь. А на Дону ныне вона какие чумовые блохи поразвелись, от них во всей Руси заразы надобно остерегаться!
Хомутов и Пастухов переглянулись, поняв, какие камни кидает в их огород новый самарский воевода. Михаил Хомутов, не стерпев оскорбления, не столько себя, сколько стрельцов, резко ответил, прямо глядя в серые и злобные глаза стольника:
— Да будет тебе ведомо, воевода, что Степана Разина великий государь и царь Алексей Михайлович