сообщнику.
— Педер сухтэ! — выругался сосед Никиты и, лежа еще на спине, ловко выхватил из ножен кривую саблю…
Никита и сам потом не мог понять, что именно подтолкнуло его вмешаться в чужую свару? Дрались ведь не товарищи, дрались враги! И у них, стало быть, какие-то свои личные счеты. Но тут, должно, сработало чувство справедливого возмущения: нападали двое на одного, и не в открытую, а по-разбойному, из-за угла. Сделав резкий выпад вперед, Никита скованными руками охватил вставшего на колени разъяренного, что-то орущего мордастого перса и даванул ему горло со всей силы, какая оказалась в руках. Выпавшая из растопыренных пальцев сабля звякнула о камни, перс захрипел и тяжелым кулем обвис у пояса Никиты. В тот же миг его охранник сбил с себя второго нападавшего, который только на долю секунды оглянулся посмотреть, отчего захрипел напарник, вскочил на ноги и успел выхватить свою саблю. Брызнули искрами скрестившиеся сабли, оба противника изрыгали в лицо друг другу непонятные Никите ругательства, делали обманные прыжки, выпады, неистово наносили удары и столь же ловко отражали их.
«Славно рубятся, расшиби их гром на кусочки!» — невольно восхитился Никита, выпростав из скованных рук полузадушенного перса. Мелькнула было мысль схватить саблю у ног да и попытаться уйти оружным, но вспомнил о кандалах, оставил такую никчемную затею.
— Аллах акбар! — радостно выкрикнул владелец мисюрки, когда ловким ударом выбил у противника клинок, и тут же, не дав ему времени взмолиться о пощаде или изрыгнуть последнее ругательство, коротким взмахом снес голову. Дождевой ручеек окрасился в кроваво-розовый цвет и потек вниз, к морю.
Победитель подошел ко второму врагу, левой рукой ухватил за густые волосы, крикнул в бесчувственные глаза ругательство и саблей взмахнул… Потом, вытерев о халат врага оружие, бросил в ножны, забрал трофейные клинки, очистил от кожаных кошельков их карманы, остановился в явном раздумье перед Никитой.
— Теперь, разохотившись, и мне голову срубишь? — не без доли тревоги спросил Никита, не спуская строгого взора с кизылбашца, стараясь прочитать в его глазах свою участь. Но глаза эти, темные с коричневым оттенком, слегка выпуклые, озарились вдруг теплым светом. В них потух блеск ярости скоротечной рубки. Он сказал что-то трогательное, мягкое, а потом, зажав две с бою взятые сабли под мышкой, сложил руки к сердцу и поклонился.
— Хуб, хуб! — с улыбкой выговорил Никита одно из немногих кизылбашских слов, которые успел выучить, пока ласковая Лукерья ухаживала за ним.
Владелец мисюрки разулыбался, кивнул курчавой темноволосой головой и от себя добавил:
— Хуб урус! Бисйор хуб! Урус карош сербаз! Ибрагим — карош сербаз! — и он ткнул себя пальцем в грудь — под халатом Никита без труда угадал надетый колонтарь, — добавил еще раз, называя себя: — Ибрагим сербаз!
Никита понял, что так зовут кизылбашца, улыбнулся, поднес скованные руки к груди, постучал ими себя, назвался. Ибрагим дважды выговорил его имя, чтобы лучше запомнить:
— Никита. Никита! Карош урус Никита! — И еще что-то добавил, с сожалением развел руки, правой широко, левой же придерживая под мышкой добытые в бою сабли.
Никита понял: Ибрагим должен вести его дальше, и сам первым сделал шаг к морю, куда бежали розовые ручьи с места стычки давних, похоже, врагов.
— Ну что же, служба есть служба. Идем, Ибрагим, куда тебя хозяин послал со мною.
Минут через десять они добрели до пристани, где теснились более трех десятков, наверное, кораблей со спущенными парусами, чуть севернее приткнулись к берегу четыре галеры. К одной из них Ибрагим и привел Никиту.
— Вона-а что! В каторжные работы к веслу определил меня мой ласковый хозяин-колобок! Не зря общупывал, будто цыган жеребца на ярмарке!
На палубу поднялись по мокрым от все так же моросящего дождя сходням, у кормы их встретил старший надсмотрщик — это Никита понял по длинному кнуту, который был у него в правой руке, свернутый в несколько колец, словно аркан перед метким броском. На первый же взгляд что-то схожее подметил Никита в своем провожатом Ибрагиме с надсмотрщиком, в лице, в фигуре — оба высокие ростом, жилистые, горбоносые, только у надсмотрщика не такие длинные усы да и глаза темно-зеленые, а не карие.
Кизылбашцы что-то переговорили между собой, охлопывая друг друга по плечам, цокая языками, вскидывая лохматые черные брови. Причем, как понял Никита, речь шла и о нем, и о недавнем происшествии в тесной улочке, потому что одна из сабель тут же перешла к надсмотрщику. Он вынул ее из ножен, осмотрел, поскреб ногтем по острию клинка, сделал несколько пробных взмахов. И остался доволен подарком: сабля пришлась по руке — замашиста, удобна елмань — утолщение на конце сабли.
Ибрагим, прощаясь, подошел к Никите, хлопнул его по влажному из-за дождя плечу халата, некогда принесенного тезиком Али, сказал, показывая крепкие и крупные зубы в улыбке:
— Никита карош, Ибрагим карош, — и, должно, чтобы порадовать и подбодрить невольника уруса, добавил: — Давид карош, — и кивнул в сторону старшего надсмотрщика, который с такой же радушной улыбкой смотрел на них обоих.
«Как же! Хорош будет твой Давид, когда этаким кнутом ожгет по спине разок-другой, чтобы не ленился, веслом работая», — с грустью подумал Никита, посмотрев в сторону Ибрагима, который ловко сбежал по сходням на пристань. Давид, все так же улыбаясь Никите, крикнул кого-то. Из кормовой надстройки, где наверху, словно ветряная мельница на бугре, виден был огромный штурвал с большими ручками, прибежал худой и полусогнутый кизылбашец с ключами, ловко разомкнул ручные и ножные кандалы. Потом провел Никиту не в трюм, где на голых досках вповалку спали прикованные к брусьям гребцы, а в свою, должно быть, каюту, знаком дал понять, чтобы Никита снял насквозь промокший халат. Покопался в углу, вынул сухой, примерил со спины, цокнул — маловат! Накинул Никите на плечи другой, попросторнее, а сам все с улыбкой, словно скрывая какую то добрую весть, поглядывал на уруса. Через несколько минут он же принес еду и — что удивило Никиту более всего! — кружку крепкого красного вина, которое после прогулки под дождем было вовсе не лишним.
Едва Никита кончил с едой, согнутый кизылбашец мимо все так же стоящего на палубе Давида в плотном, накинутом на плечи плаще провел Никиту в темную носовую каюту, где хранились запасные бухты канатов. Здесь кизылбашец, не разгибая спины — следствие удара или пули, а может, и копья, — приготовил из старья что-то подобное постели, кинул сверху потертую циновку, потом застегнул на ногах Никиты кандалы и рукой указал — дескать, располагайся, а сам у двери на гвоздь повесил мокрый халат Никиты, чтоб просох.
Не заставляя себя просить дважды, Никита, не снимая с себя сухого халата, завалился спать, сожалея о пропавших на корабле тезика Али сапогах, — босые, скованные кандалами ноги зябли. Пришлось укутать их обрывками старого халата, вытащив его из-под циновки. Согревшись пищей и вином, не спавши всю прошедшую ночь, лежал с мыслями: что ждет его здесь, на галере? И не возымело ли воздействие на его судьбу вещее колдовство Луши и ее заговор? Может статься, что как-то и свяжется все это воедино, думал Никита, и с тем не приметил, как уснул крепким сном.
Сон оборвался тем, что нестерпимо захотелось почесать правую икру. Никита дернул было ногу к себе, звякнула цепь, резанула боль от острых краев железного кольца, которое скребануло по голени…
— Ах ты, дьявол! Чтоб вас гром расшиб! — ругнулся Никита, во тьме вскинувшись на циновке. Ругнул кандалы, а когда открыл глаза и обернулся на скрип двери, в проеме увидел согнутого кизылбашца — будто в раболепном поклоне замер перед невольником! В руках миска с едой и кувшин воды.
— Ишь, винца не поднесли нам ныне, — усмехнулся Никита, живо набивая рот теплой бараниной и пресной лепешкой. И к длиннолицему, с редкой рыжеватой бородкой кизылбашцу: — Садись, братец, что ты согнулся передо мной, словно я наибольший московский боярин альбо гилянский хан!
И вдруг кизылбашец ответил, дико перевирая слова, но Никита, к великой радости, все же смог уловить их смысл:
— Мой чуть понимать урусска говорить. Мой ходил Астрахан на этот галер, ходил Решт, попадал давно под казак-разбойник Ывашка Кондыр. Ывашка нападал, наш галер брал в Кюльзум-море.[43] Мой спина стрелял, на себя брал, потом таскал Дербень, — и он рукой