которую, уж конечно, без нее не смогли приготовить такой восхитительно воздушной; задавали наследникам вопросы со скрытым, потайным смыслом («А я помню, у Верочки была такая чудная камея, очень дорогая, старинная; но последние месяцы я что-то ее не видела – вы не знаете, может, подарила кому?.. Между прочим, когда-то она обещала ее мне, на память, но, разумеется, кто же теперь вспомнит об этом ее обещании»)… Разговор переливался, как перламутровые бусинки на любимом бабушкином ожерелье, которое теперь гордо красовалось на могучей груди жены Сергея Петровича, и Даше почему-то больно было видеть это, как больно было слушать «намекающие» разговоры и суетные воспоминания о бабушкиной жизни. Она быстро вышла из-за стола, пробормотав что-то в свое оправдание (хотя, впрочем, никто особо и не интересовался присутствием или отсутствием дальней родственницы), и теперь коротала время в спальне, думая о своем и перебирая в памяти прошлое.
Внезапно ей захотелось глотнуть этого прошлого, как крепкого, доброго вина, ощутить его вкус и запах, неповторимую терпкость, подержать во рту, как это делают с коньяком знатоки янтарных напитков, и навсегда запомнить после-вкусие. Она поднялась, перешла к резному угловому шкафчику, притаившемуся в уголке спальни (напротив, в другом углу, еще недавно стояло бабушкино трюмо), и достала с верхней полки тяжелый альбом в бархатном вишневом переплете. Он был так стар, что пергаментная бумага, бережно прослаивающая его странички, давно пожелтела, а многие фотографии покрылись мелкими трещинками. Зато лица на снимках большей частью были молоды, счастливы, веселы. Даже на фотографиях последних лет, где рядом с Верой Николаевной то и дело оказывалась Даша, бабушка почему-то не выглядела древней старухой.
Девушка лениво листала альбом, улыбаясь знакомым людям, жившим в нем собственной жизнью, и вдруг рука ее замерла над очередной страницей. Пальцы задрожали, с ястребиной хищностью впились в снимок, небрежно засунутый за паспарту другой фотографии, и Даша почувствовала, что почти не может дышать. Когда безжалостная рука, перехватившая сердце, чуть-чуть ослабила хватку, девушка смогла перевести дыхание, замеревшие зрачки восстановили способность четко видеть, а мозг снова смог контролировать и понимать происходящее, она поняла, что лицо, которое она видит на снимке, –
Молодой мужчина широко обнимал их обеими руками – ее, Дашу, и бабушку, – и все трое хохотали прямо в объектив. Даша была совсем подростком, и он выглядел много юнее, чем там, на далеком и загадочном морском берегу, и острое, жаркое воспоминание наконец коснулось Дашиного сознания и медленно распустилось там как цветок, поочередно раскрывая нежные лепестки…
– Ты здесь, Даша? Что ты здесь делаешь?..
Голос Сергея Петровича, неожиданно недовольный и привычно строгий, вырвал девушку из забытья, и она встрепенулась, уже почти все понимая и жаждая получить подтверждение своей догадке. Слегка дрожащим от волнения голосом, скрывая собственные чувства, она ответила:
– Мне хотелось побыть одной, дядя. Хотелось вспомнить… у меня ведь так много связано с этой комнатой! Теперь, вероятно, я редко буду бывать здесь.
Она сказала это почти машинально, неосознанно рассчитывая на вежливые протесты и уверения Сергея Петровича, что Даша, конечно же, член семьи и все останется по-прежнему, и она снова и снова сможет приходить сюда, если только квартиру оставят в их распоряжении… Но пока она мысленно конструировала его возможный ответ, стало вдруг ясно, что пауза затянулась, и Даша с грустью поняла, что вежливых возражений не будет – вообще не будет возражений…
Впрочем, сейчас ей было все равно. Она подошла к дяде и, подавая ему раскрытый альбом, осторожно спросила:
– Кто это здесь, рядом с нами? Лицо очень знакомое, но что-то никак не могу вспомнить…
Она нахмурила брови, пытаясь изобразить лихорадочное напряжение мысли, но тут же интуитивно почувствовала, что переигрывает, что голос и взгляд выдают ее, – и замерла от ужаса, испугавшись, что дядя заподозрит ее в чем-нибудь, сочтет ее любопытство почему-либо неестественным или неблаговидным и она так и не получит ответа на свой вопрос. Но Сергей Петрович, рассеянно взглянув на снимок, скороговоркой пробормотал:
– Да-да, конечно, ты должна его помнить… Ужасное несчастье, ужасное…
Даша похолодела, а дядя уже уходил, бросив ей через плечо: «Не засиживайся здесь одна. Будь с гостями», и она кинулась за ним следом, чуть не запнувшись за роскошный бабушкин ковер.
– Вы так и не ответили, – улыбнулась она Сергею Петровичу одними уголками губ, ухватив его за рукав и стараясь не выдать своих эмоций. – А меня просто любопытство раздирает. Так это…
Дядя изумленно глянул на Дашу, позволившую себе такую не совсем приличную выходку с догонялками, и сухо сказал:
– Это твой дальний родственник, из той ветви нашей семьи, которая еще во время революции уехала в Швейцарию. Родная бабушкина сестра и все ее чада и домочадцы… Вера Николаевна возила тебя к ним, когда тебе было лет пятнадцать – это, кажется, был последний раз, когда мама смогла выбраться за границу, позже уже не позволяло здоровье. Неужели ты сама не можешь вспомнить, Дарья? В твоем возрасте память должна быть более цепкой!
– А почему вы сказали «несчастье»? – не унималась Даша, отмахнувшись мысленно от нелестного дядиного замечания по поводу ее памяти.
– Потому что он практически мертвец, – нетерпеливо объяснил Сергей Петрович, снова направляясь к двери и явно торопясь вернуться к исполнению обязанностей хозяина дома. – Было какое-то уличное происшествие, я толком не знаю, да это, в сущности, и неважно. Важно то, что вот уже практически полгода он в коме, держится только на аппаратах искусственного дыхания, никого не узнает… одним словом, овощ – так это, кажется, сейчас называют? У семьи есть возможность держать его в лучшей клинике, и вот они день за днем продлевают эту агонию… Ужасно.
Дядя передернул плечами и уже как будто не Даше, а самому себе тихо сказал:
– Я бы, конечно, не стал… Тем более что врачи говорят: никаких шансов, никаких перспектив. Зачем спорить с богом?
И он вышел из комнаты, аккуратно притворив за собой дверь и оставив племянницу в состоянии полушока. Воспоминания нахлынули на нее, захлестнули с головой, и длинная лента памяти с устрашающей скоростью развернула перед ней свои гигантские кольца…
Ах, какое лето стояло в тот год над Женевой! Теплое, сияющее, полное отблесков солнечного огня и мерцания озерной глади, пронзительно светящееся небесной синевой и всеми оттенками зелени городских парков… После бешеного ритма Москвы спокойствие женевской жизни, ее размеренные, неспешные дни и устоявшиеся привычки поразили Дашу, для которой это была первая в жизни дальняя поездка, первая возможность окунуться в западную культуру и иной образ мыслей. К счастью, ни по рождению, ни по воспитанию, при всей скромности ее московского быта, она не была ребенком коммунальных кухонь, не знала бессмысленных, бесконечных свар, свойственных многим семьям, зажатым в тиски скаредного быта, – и все же в свои пятнадцать она вряд ли еще могла в полной мере оценить то редкое радушие, подлинно аристократическую простоту приема, который оказали им с Верой Николаевной родственники, ту доброжелательность и искренность чувств, которые царили в этой семье. Тем не менее ощущение естественной прелести и невынужденной приветливости дома, где ей довелось прожить месяц вместе с бабушкой и где в богатстве убранства невозможно было найти ни одной ноты кричащего дурного вкуса, навсегда осталось в ее душе.
Родной бабушкиной сестры, Ольги Николаевны, которая когда-то оказалась в Швейцарии еще с первой волной русской эмиграции, уже давно не было в живых. Но ее дети и внуки сохранили в своем доме ту величественную простоту быта, те обычаи и привычки, которые были так свойственны старинным русским дворянским семьям, обычаи, которые, к сожалению, оказались так быстро утеряны в водовороте войн и революций, закруживших и опрокинувших Россию в двадцатом веке. Русская кровь смешалась во внуках и правнуках и с французской, и с немецкой, и с итальянской – дочери Ольги Николаевны умудрились своими браками создать в семье своеобразный интернационал; и теперь смешение в одном доме языков, темпераментов и традиций создавало столь причудливый и прекрасный орнамент быта, что не залюбоваться им было попросту невозможно. При этом Вера Николаевна могла сказать «а помнишь?..» даже самой молодой из своих женевских племянниц, с которыми, казалось бы, ее уже не могли связывать общие