Копенкин стоял в этот час на крыльце Черновского сельсовета и тихо шептал стих о Розе, который он сам сочинил в текущие дни. Над ним висели звезды, готовые капнуть на голову, а за последним плетнем околицы простиралась социалистическая земля – родина будущих, неизвестных народов. Пролетарская Сила и рысак Дванова равномерно жевали сено, надеясь во всем остальном на храбрость и разум человека.
Дванов тоже встал и протянул руку председателю Чевенгура:
– Как ваша фамилия?
Человек из Чевенгура не мог сразу опомниться от волнующих его собственных мыслей.
– Поедем, товарищ, работать ко мне, – сказал он. – Эх, хорошо сейчас у нас в Чевенгуре!.. На небе луна, а под нею громадный трудовой район – и весь в коммунизме, как рыба в озере! Одного у нас нету: славы...
Гопнер живо остановил хвастуна:
– Какая луна, будь ты проклят? Неделю назад ей последняя четверть была...
– Это я от увлечения сказал, – сознался чевенгурец. – У нас без луны еще лучше. У нас лампы горят с абажурами.
Три человека тронулись вместе по улице – под озабоченные восклицания каких-то птичек в палисадниках, почуявших свет на востоке. Бывает хорошо изредка пропускать ночи без сна – в них открывалась Дванову невидимая половина прохладного безветренного мира.
Дванову понравилось слово Чевенгур. Оно походило на влекущий гул неизвестной страны, хотя Дванов и ранее слышал про этот небольшой уезд. Узнав, что чевенгурец поедет через Калитву, Дванов попросил его навестить в Черновке Копенкина и сказать ему, чтобы он не ждал его, Дванова, а ехал бы дальше своей дорогой. Дванов хотел снова учиться и кончить политехникум.
– Заехать не трудно, – согласился чевенгурец. – После коммунизма мне интересно поглядеть на разрозненных людей.
– Болтает чорт его знает что! – возмутился Гопнер. – Везде разруха, а у него одного – свет под абажуром.
Дванов прислонил бумагу к забору и написал Копенкину письмо. «Дорогой товарищ Копенкин! Ничего особенного нет. Политика теперь другая, но правильная. Отдай моего рысака любому бедняку, а сам поезжай...»
Дванов остановился: куда мог поехать и надолго поместиться Копенкин?
– Как ваша фамилия? – спросил Дванов у чевенгурца.
– Моя-то – Чепурный. Но ты пиши – Японец; весь район ориентируется на Японца.
«...поезжай к Японцу. Он говорит, что у него есть социализм. Если правда, то напиши мне, а я уж не вернусь, хотя мне хочется не расставаться с тобой. Я сам еще не знаю, что лучше всего для меня. Я не забуду ни тебя, ни Розу Люксембург. Твой сподвижник
Чепурный взял бумажку и тут же прочитал ее.
– Сумбур написал, – сказал он. – В тебе слабое чувство ума.
И они попрощались и разошлись в свои стороны: Гопнер и Дванов – на край города, а чевенгурец – на постоялый двор.
– Ну как? – спросил у Дванова дома Захар Павлович.
Александр рассказал ему про новую экономическую политику.
– Погибшее дело! – лежа в кровати, заключил отец. – Что к сроку не поспеет, то и посеяно зря... Когда власть-то брали, на завтрашний день всему земному шару обещали благо, а теперь, ты говоришь, объективные условия нам ходу не дают... Попам тоже до рая добраться сатана мешал...
Гопнер когда дошел до квартиры, то у него прошли все боли.
«Чего-то мне хочется? – думал он. – Отцу моему хотелось бога увидеть наяву, а мне хочется какого-то пустого места, будь оно проклято, – чтобы сделать все сначала, в зависимости от своего ума...»
Гопнеру хотелось не столько радости, сколько точности.
Чепурный же ни о чем не тужил: в его городе Чевенгуре и благо жизни, и точность истины, и скорбь существования происходили сами собой по мере надобности. На постоялом дворе он дал есть траву своей лошади и лег подремать в телегу.
«Возьму-ка я у этого Копенкина рысака в упряжку, – наперед решил он. – Зачем его отдавать любому бедняку, когда бедняку и так громадные льготы, скажи пожалуйста!»
Утром постоялый двор набился телегами крестьян, приехавших на базар. Они привезли понемногу – кто пуд пшена, кто пять корчажек молока, чтобы не жалко было, если отнимут. На заставе, однако, их не встретил заградительный отряд, поэтому они ждали облавы в городе. Облава чего-то не появлялась, и мужики сидели в тоске на своем товаре.
– Не отбирают теперь? – спросил у крестьян Чепурный.
– Что-то не тронули: не то радоваться, не то горевать.
– А что?
– Да кабы хуже чего не пришло – лучше б отбирали пускай! Эта власть все равно жить задаром не даст.
«Ишь ты – где у него сосет! – догадался Чепурный. – Объявить бы их мелкими помещиками, напустить босоту и ликвидировать в течение суток всю эту подворную буржуазную заразу!»
– Дай закурить! – попросил тот же пожилой крестьянин.
Чепурный исподволь посмотрел на него чужими глазами.
– Сам домовладелец, а у неимущего побираешься...
Мужик понял, но скрыл обиду.
– Да ведь по разверстке, товарищ, все отобрали: кабы не она, я б тебе сам в мешочек насыпал.
– Ты насыпешь! – усомнился Чепурный. – Ты высыпешь – это да!
Крестьянин увидел валяющуюся чеку, слез с телеги и положил ее за голенище.
– Когда как, – ровным голосом сообщил он. – Товарищ Ленин, пишут в газетах, учет полюбил: стало быть, из недобрых рук можно и в мешок набрать, если из них наземь сыплется.
– А ты тоже с мешком живешь? – напрямик спрашивал Чепурный.
– Не инáче. Поел – и рот завязал. А из тебя сыплется, да никто не подбирает. Мы сами, земляк, знатные, – зачем ты человека понапрасну обижаешь?
Чепурный, обученный в Чевенгуре большому уму, замолчал. Несмотря на звание председателя ревкома, Чепурный этим званием не пользовался. Иногда, когда он, бывало, сидел в канцелярии, ему приходила в голову жалостная мысль, что в деревнях живут люди, сплошь похожие друг на друга, которые сами не знают, как им продолжать жизнь, и если не трогать их, то они вымрут; поэтому весь уезд будто бы нуждался в его умных заботах. Объезжая же площадь уезда, он убедился в личном уме каждого гражданина и давно упразднил административную помощь населению. Пожилой собеседник снова утвердил Чепурного в том простом чувстве, что живой человек обучен своей судьбе еще в животе матери и не требует надзора.
При выезде с постоялого двора Чепурного окоротил сподручный хозяина и попросил денег за постой. У того денег не было и быть не могло – в Чевенгуре не имелось бюджета, на радость губернии, полагавшей, что там жизнь идет на здоровых основах самоокупаемости; жители же давно предпочли счастливую жизнь всякому труду, сооружениям и взаимным расчетам, которым жертвуется живущее лишь однажды товарищеское тело человека.
Отдать за постой было нечем.
– Бери что хочешь, – сказал сподручному чевенгурец. – Я голый коммунист.
Тот самый мужик, что имел мысли против чевенгурца, подошел на слух этого разговора.
– А сколько по таксе с него полагается? – спросил он.
– Миллион, если в горнице не спал, – определил сподручный.
Крестьянин отвернулся и снял у себя с горла, из-под рубашки, кожаную мошонку.
– Вот нá тебе, малый, и отпусти человека, – подал деньги бывший собеседник чевенгурца.
– Мое дело – служба, – извинился сподручный. – Я душу вышибу, а даром со двора никого не пущу.
– Резон, – спокойно согласился с ним крестьянин. – Здесь не степь, а заведение: людям и скоту