Мухаммеда построен как цветовая гамма, где на разные лады варьируется очарование черного цвета и глаз, и бороды, и ресниц. Наконец, и набившее оскомину уже задолго до Миропиева словосочетание «южная страсть» также вызывает ассоциации, связанные с семантическим комплексом «черный».
Но хотя еще нет сквозной «цветовой» – «черной» линии текста, думается, что уже сама семантика метафор, привлеченных для создания облика Мухаммеда, исподволь вносит ощущение беспокойства. Появляются факультативные синонимы, объединенные темой «болезненные видения», – как следствие истерии, с детства якобы мучившей основателя мусульманства. Так в сознании читателя подготавливается мотивировка близких трагических изменений в судьбе и этого человека и всей, наконец, Аравии.
Вот «красавец Мухаммед»33, женившись на Хадидже, впал в раздумья о «религиозно- нравственном состоянии своего отечества». Под влиянием ханифов он «ясно осознал пустоту язычества, а также не удовлетворялся
«После долгих размышлений, – продолжает Миропиев, – Мухаммед пришел к убеждению, что истинной религией должна быть религия первого человека, которая главным своим догматом имела единство Божие. Эта религия, по убеждению Мухаммеда, была извращена идолопоклонством и снова восстановлена в своей чистоте «имамом человечества» (Коран, II, 118) Авраамом, который не был ни иудей, ни христианин и ни язычник, а был благочестив и предан воле Божией (Коран, III, 60)». После Авраама Бог посылал и еще пророков – как, например, Моисея, Иисуса Христа и др. Каждый из них восстанавливал истинную веру на земле, но последователи их снова извращали ее. Мир теперь, по представлению Мухаммеда, снова погряз в идолопоклонстве «и впал в области религии в такие противоречия, из которых трудно выбраться ему самому на «истинную дорогу». Значит, снова настало время явиться на земле посланнику Божию, который должен умиротворить весь мир и вести его по пути спасения; пророк этот должен быть выше всех предыдущих. Кто же должен быть этим пророком? Раз такой вопрос был задан, «ответ на него Мухаммед мог получить только один. Чувство
А уж отсюда оставался один шаг до видений, до галлюцинаций. Не забудьте при этом еще той болезни, которой был подвержен Мухаммед с самого детства, – его
В этом отрывке Миропиев стремится стушевать реалии, стереть четкие очертания и формы, дабы создать представление о полумгле, размытости линий всего того, что создано воображением душевнобольного.
Миропиев продолжает34 (притом здесь все особенно значимые элементы текста подчинены строго определенному заданию – сконструировать эстетически, нравственно и интеллектуально отталкивающий портрет основателя ислама): «… Мухаммед в своих собственных глазах был пророком и посланником Божиим; таковым же считали и считают его и все его последователи – мусульмане и мухаммедане, которые для меня совершенно тождественны. Я же считаю (тут Миропиев преувеличивает: задолго до него все это уже было сказано, притом в очень сходных выражениях, Шпренгером! –
Но все же в только что процитированном тексте, где сознательно разорваны логические связи между реалиями, управляющим является слово «маньяк», в первые дни своей религиозной деятельности поневоле, а потом и сознательно ставший «обманщиком», и потому слово «гений» вовсе не воспринимается как самодовлеющее.
Что сделал бы на месте Миропиева другой – если даже не откровенно-мухаммедофильский, то уж наверняка стремящийся быть в высшей степени объективным – историк первоначального ислама, скажем, Шпренгер или его более удачливый последователь, творящий в тот же самый, что и Миропиев, период, – т. е. во второй половине XIX – начале XX вв.? Он бы, касаясь душевного мира Мухаммеда в те дни, когда тот в ходе поистине мучительных поисков создавал свое учение, исходил бы, скорее всего, из принципов «импрессионистического»35 подхода. Согласно последнему, объект должен воспроизводиться таким же, каким он воспринимается при непосредственном чувственном столкновении с ним (конечно, в описываемой нами ситуации – только в воображении историка, отделенного от мусульманского пророка тринадцатью веками), т. е. со всеми теми случайными, преходящими чертами, которые были ему присущи в момент наблюдения. Нужно уметь (как учили Гонкуры своей знаменитой формулой: «Искусство – это увековечивание в высшей абсолютной форме какого-то момента, какой-то человеческой особенности») запечатлевать его изменчивость, движения, воспринимать объективную реальность (т. е. все тот же «душевный мир Мухаммеда») в один миг ее существования во всем богатстве ее красок и эмоционального воздействия на автора.
Миропиеву же важно выставить во главу угла такое сцепление слов (и, как я уже не раз отмечал, такие цветовые характеристики), которые бы акцентировали лишь нечто греховное, болезненное, губительное в личности Мухаммеда и его доктрине. Он оперирует эпитетами, создающими весьма несложный смысловой комплекс для отрицательной характеристики и пророка, и тех, кто так или иначе, по мнению Миропиева, впадает в его идеализацию. Мимоходом замечу, что, как правило, и у Миропиева и у всех, пожалуй, остальных миссионерских и промиссионерских исламоведов характерной чертой является обилие повторений, дублетов в тех пассажах, которые посвящены развенчанию
Мухаммеда и полемике с его почитателями. Их роль в этой литературе так велика, что ее, казалось бы, громадный объем сильнейше суживается системой, слагающихся из немногих семантических комплексов и немногих тем, причем каждая тема повторена несколько раз с сохранением всех главных отличительных ее особенностей. Они, эти повторы, то риторически приподняты, то сниженно-эмоциональны; виды их иногда довольно разнообразны – от репродуцирования одних и тех же слов, слов-синонимов и функциональных синонимов, до повторения общего смыслового содержания соответствующих отрывков. Однако в конечном счете эмоции, связанные с повтором, довольно однотонны – укоризна, сожаление, даже ничем не прикрытый гнев. Это, впрочем, вполне соответствует характеризуемой нами разновидности исламистики,