— Говорите тише, — заметил Паппакода, оглядываясь по сторонам. — Об этом, кроме нас двоих, никто не знает. Следите за слугами покойной принцессы. Мы для них чужие…
Марина понимающе кивнула.
— Разумеется. С ними я как-нибудь справлюсь, лишь бы Гаэтано не стал ее тенью, как покойная Дося.
— Тенью, тенью, — взорвался Паппакода. — Для меня куда важнее живой человек — бургграф Виллани.
В тот же день за ужином королева, не скрывая своего огорчения, сказала:
— Я объехала часть угодий… Санта Мадонна! Какое здесь все крошечное. Ни девственных лесов, ни просторов… Все подстрижено, огорожено, возделано, нет приволья… Прямо тоска берет.
— Да, ваш дворец — это не Вавель, — буркнул Паппакода.
— Пока… Велю украсить залы коврами, гобеленами, утварью, привезенной из Мазовии.
— Государыня, этим займется бургграф Виллани? — спросил он. — Значит, он получит доступ к вашим сокровищам? В его руки попадет наше золото, которое я отправил из Кракова неаполитанским банкирам?
— Наше? — возмутилась Бона. — Это оттого, что ты в Польше был хранителем моей казны?
— Разумеется, ваше, госпожа, я оговорился… Но Виллани ничего о нем не знает.
— Хорошо. Я подумаю об этом, — отвечала она. — Пересчитаешь и распакуешь сундуки сам. На днях поедешь в Неаполь.
— В какой роли, госпожа? Ведь Виллани — бургграф Бари. Я опять — никто, как и при Алифио.
— И в Кракове ты мне говорил подобное. Ладно. Ты должен разузнать, что думает о намереньях Филиппа кардинал Неаполя, и для большего веса назначаю тебя бургграфом Бари. Но Виллани узнает об этом только после твоего возвращения.
— Благодарю вас, госпожа… — начал Паппакода, но она не дала ему закончить.
— Рассчитываю на твою помощь. Объяснишь кардиналу, что я никогда не отдам Габсбургам мое герцогство. И для него будет лучше, если мы во имя защиты Рима заключим с ним союз против короля Испании.
— В Бари нет таких рыцарей, как в Польше. Чем я могу его убедить?
— Тем золотом, которое ты посылал итальянским банкирам. Особенно не раздаривай. Для начала назови небольшую сумму, ведь и он немногое может. А вот если он добьется от святого отца согласия на развод Августа…
— А если в Неаполе я встречу наместника Филиппа или кого-нибудь из послов, ну хотя бы графа Броккардо? Что прикажете им говорить?
— Пока ничего. Посмотрим, как пойдет игра. О боже! Давно не оказывала я влияния на судьбы государств, людей, не искала союзников! Я должна править! Я — Бона Сфорца Арагонская!
Значит, так: спрячешь в подземелье сундуки с золотом и драгоценностями, остальное передашь Виллани для украшения замка. И сразу же выедешь. В Неаполе будь начеку, все разузнай, запомни, даже сплетни. Я должна знать, что задумал король Испании…
Покои в замке застлали коврами, стены украсили гобеленами, на столиках из черного дерева расставили серебряные чаши, кубки, вазы с живыми, яркими цветами. По вечерам в хрустальных люстрах из венецианского стекла зажигали сотни свечей, но в замок никто не наведывался, и уже через неделю Бону охватила тоска. Не было того оживления, той суеты, к которой она так привыкла в Кракове и в своем Яздовском замке, да и по пути в Италию, где толпы горожан желали ей доброго пути. Конечно, и там, в Польше, бывали горькие дни. Вспомнилось, как в ожидании рождения очередной дочери она не выходила из своих покоев на Вавеле, считая дни до возвращения супруга из военного похода. Жаловалась на одиночество, но ведь всегда при ней были Вольский, Алифио, Кмита. А здесь… Виллани да Марина. Санта Мадонна! Неужели она проделала этот длинный и долгий путь только затем, чтобы разговаривать со слугами? Про свое горло она и думать забыла; зачем лечить, если хрипота прошла сама собой.
— Кричала, вот и болело горло. А сейчас молчу. Ах, тоска, какая тоска! Не могу же я с утра до вечера читать и каждый день объезжать все те же виноградники, мандариновые и оливковые рощи. Слышишь, что я говорю?
— Да, — подтвердила Марина, зажигая в изголовье свечи.
И хотя она допоздна гуляла в розарии, вдыхая дурманящий аромат цветов, видно, день сегодня не задался, потому что, сидя перед венецианским зеркалом, подаренным дожем, она внимательнее, чем всегда, вглядывалась в морщины, тронувшие чело, касалась пальцами щек, отяжелевших век. И наконец произнесла вслух:
— Где мои золотые волосы… их уже тронула седина, — говорила она скорее самой себе, чем Марине, лишь бы только не разучиться произносить вслух слова. Она уже давно с горечью заметила это. — Когда умирала моя мать, ей было пятьдесят четыре года, она была совсем седая. Трудно представить, что я сейчас старше ее, а у меня еще столько желаний, сил… Да, но уголки губ уже опустились книзу. Наверное, оттого, что я мало смеялась? Станьчик… Мне не хватает здесь людей, смеха, шутов. Ты слышишь?
— Да, — повторила камеристка.
— Постарайся купить или достать где-нибудь нескольких забавных, еще не старых карлов. Только!
— О да, — поддакнула Марина.
— В Польше столько времени я проводила на балах, маскарадах, но для себя у меня никогда его не было. Никогда! Даже для любви. У Петрарки я сегодня прочла, что счастье только в любви. И Август говорил это. Барбара… Он искал в этом союзе не только наслаждения. Он любил ее…
— Да.
— А я? Никогда! С тех пор, как на охоте я упала с коня, во мне словно надломилось что-то. Неужто я испугалась? Нет, едва ли. Скорее, это была гордость. Я не могла позволить себе застонать, не хотела, чтобы кто-то увидел мое искаженное болью лицо. После смерти маленького Ольбрахта мы с королем охладели друг к другу…
— Да.
— Сколько же мне было тогда лет? Тридцать три? Только-то? Молодая, красивая и одна в ложе? Король уже тогда болел, был старый.
— Да.
— Так почему? Почему я была так одинока? — спрашивала она. — Мной восторгались. Цветом кожи, устами, бархатом глаз… Меня любили. У меня могли быть любовники, но я не хотела этого. Почему? Презирала любовь? Дружеские чувства? Смешно! Просто никто не смел приблизиться ко мне. Даже Кмита, а куда уж там Алифио. Я была слишком гордая, грозная.
— Да.
— И теперь одна, совсем одна! Как в ледяной пещере. Без семьи, друзей, без придворных поэтов…
— Да.
— Не смей поддакивать, — с раздражением крикнула вдруг Бона. — Как ты мне надоела! Выйди! Я должна вспомнить все — с начала до конца.
Оставшись одна, она подошла к столику, где стоял пятисвечный канделябр, его каждый вечер зажигали перед портретом Августа. Опустилась в резное кресло, расправила складки ночного одеяния и уставилась на язычки горящих свечей.
Вот сидит она одна в богатых покоях, вдыхает сладкий аромат роз, а на душе горечь. Вспоминая прошлое, взвешивает его на чаше весов, и впервые, на расстоянии, видит его лучше, оценивает вернее, сильнее, чем прежде, восстает против судьбы. Быть может, она не создана для спокойной, размеренной жизни? Не по ней бесконечно долгие нудные часы, бесцветные дни без споров, столкновений, интриг, надежд?
Любовь? — размышляла она. — Не покорилась она мне, но отчего же? Кмита… Как он жаждал меня, но на роль любовника ни за что бы не согласился. Захотел бы править на Вавеле, как у себя в Висниче. Мы с ним были слишком похожи: вспыльчивые, нетерпеливые, гордые… Нет, нет!
Бона наклонилась и невольно задула одну свечу.