— Когда?
— Скоро. В первых числах февраля.
У выхода из подземелья в дверях их подстерегала Марина.
— Не хочет? Не подпишет? — пропустив Бону, шепотом спросила она Паппакоду.
— Уступит и подпишет, а потом посмеется над ними. Но там, в Бари, у нас времени хватит… Будущее дракона в моих руках.
— Кто вам может помешать… — шепнула Марина, озираясь по сторонам.
— В Бари не будет никого из ее придворных и слуг, кроме наших. Теперь я ее не боюсь.
— Значит, упаковывать все?
— Оставим им голые стены да еще колыбель.
Марина удивленно посмотрела на него.
— Колыбель? — спросила она. — Зачем? Хотела бы я знать, зачем?
Епископ Зебжидовский за обедом наслаждался итальянским вином, обладавшим изысканным букетом. Он был доволен столь легко достигнутой победой, то и дело поглаживал рукой атласную папку, где лежали подписанные бумаги. И, невольно восхищаясь этой гневной, грозной женщиной, сказал:
— Я осмелился напомнить, что еще ни одна польская королева не покидала страну, где покоится прах ее супруга. Сейчас мне хочется несколько уточнить мое высказывание: ни одна из заурядных польских королев, но не вы, светлейшая госпожа, которую надлежит именовать государыней властной и мудрой.
Бона понимала, что он рассыпается в любезностях только потому, что она подписала бумаги, и радуется, полагая, что выполнил свою миссию. В душе же посмеивалась над ним, считая его победу пирровой. Да, да!..
— Чему вы улыбаетесь, ваше королевское величество? — полюбопытствовал епископ.
— Тому, что только сейчас, после долгих лет правления на Вавеле, в Литве и в Варшаве, Бона Сфорца Арагонская была удостоена такой чести — вашего признания.
Она звонко рассмеялась, поднимая бокал с вином, а епископ Зебжидовский не мог не признать в душе, что он изумлен сейчас ее самообладанием, этим громким беззаботным смехом…
Зима в тот год выдалась суровая, февральские морозы сковали Вислу, но Бона ни за что не желала откладывать свой отъезд. Быть может, потому, что ее никто не задерживал после того, как она отказалась от прав на владение королевскими землями и прочими пожалованиями. Значит, теперь она неопасна? И никому не нужна? А дочерям? Одна только Анна заходила в ее покои, словно бы хотела сохранить образ матери перед долгим расставанием. Действительно долгим? Анна как-то спросила об этом.
— Не знаю, — отвечала ей Бона. — Посмотрим, помогут ли мне лечебные воды и смогу ли я уладить в Бари дела. Просто так сидеть там в уединении мне не хотелось бы, здесь, в Яздове, да и в самой Варшаве меня ждут дела… Я непременно вернусь, даже если сенаторы в Кракове думают иначе.
Последний вечер она провела с дочерьми и всем своим двором, который оставляла в Яздовском замке. Велела зажечь все канделябры, возле себя посадила Изабеллу, старалась успокоить ее, обещая, что, если ей даже не удастся вернуться в Семиградье, она всегда найдет приют в Варшаве. Бона старалась быть оживленной, без умолку говорила, улыбаясь, но разговор не клеился, затухал, все чувствовали себя неестественно и неловко. Никто из придворных не сказал ей теплых слов на дорогу, никто не плакал, никто не припал к ее коленям. И только младшая дочь Анна, когда Бона вручила ей ларец с драгоценностями, подняла на нее глаза, полные слез, и с трудом вымолвила:
— Разве мы не увидимся летом? Самое позднее осенью? Когда на кленах пожелтеют листья?
Она знала, как мать любила долгие прогулки среди старых деревьев, посаженных еще княгиней мазовецкой, матерью Януша. Анне вдруг стало жаль, что и она не едет вместе с матерью в Бари. Но сегодня говорить об этом было поздно, впрочем, Анна была уверена в отказе. Ведь совсем еще недавно Бона полушутя сказала дочери, что, коль скоро звезды предрекают ей великое будущее и говорят, что она, Анна, будет править большой страной, ей надо больше читать, многому научиться.
Бари небольшое герцогство, по наследству к ней перейти не может, значит, надо здесь, в Польше, ждать, пока не сбудутся слова астролога, ибо…
На следующий день на рассвете из Яздова тронулся огромный обоз, четверки и шестерки крепких коней тянули тяжело груженные возы. Обоз возглавлял ехавший впереди староста Вильга, рекомендованный Хвальчевским как человек, на которого можно во всем положиться.
Возле часовни, где ее ждала прощальная напутственная месса, королева остановилась на минутку и бросила взгляд на отъезжающих. И это было все. Затем она села в карету вместе с Изабеллой, которая пожелала проводить мать до границы с Силезией, в других экипажах разместились медик ди Матера, Марина и Паппакода, наконец — прислуга и итальянские музыканты из ее капеллы, возвращавшиеся вместе с Боной в родные края.
Когда поезд тронулся, Бона приветливо махнула обеим дочерям рукой на прощанье и долго смотрела на маленькие фигурки на крыльце, они все уменьшались, наконец стали едва различимыми точками на фоне огромных заснеженных елей.
Она понимала, что Августа мало заботит судьба сестер, но и ей уже не хотелось думать ни о чем, кроме предстоящего путешествия, теперь она всегда будет думать о себе, только о себе…
Вереница тяжело нагруженных возов тянулась через деревни, вызывая изумление стоявшего вдоль дороги сельского люда, дивившегося длине обоза, статности ладных лошадей и обилию кованых сундуков, прикрытых от снега огромными кусками кожи или дерюги. Вильга ехал верхом на коне впереди обоза, хмурился и то и дело подгонял возчиков: быстрее, быстрее! Ведь надо за сутки до приезда королевы быть в Бари, привести замок в порядок, повесить занавеси и гобелены, расстелить ковры, которые они везут из Яздова. Он ни с кем и словом не обмолвился, что в сундуках, но, видно, всю дорогу только и думал об этом, ибо все чаще сокращал ночные постои и чуть свет трогал обоз в путь. Похоже, Хвальчевский не очень-то себе представлял, кому доверил сопровождать поезд, а быть может, наоборот, все понимал и поэтому указал именно на Вильгу. Как бы там ни было, но, подъезжая к какому-то богатому поместью, уже в сумерках, староста велел остановить обоз, расставил охрану, а сам поспешил в дом. Едва переступив порог, поздоровался с хозяином, своим добрым знакомым, и сразу же приступил к делу.
— Я выслал к вам, в Гурки, нарочного с письмом. Сообщил вам, что везу?
— Вроде бы так, — уклончиво ответил хозяин, наливая в серебряные кувшины мед.
— Ведь не знаю, куда от стыда деваться, подумать только — везу такой обоз. Все в письме написал: двадцать четыре повозки с золотом и серебром, а тянут их сто сорок четыре чистокровных лошади из королевских конюшен!
— Прямо не верится. Эдакое богатство! — смущенно пробурчал хозяин.
— Так задержите меня, ваша милость! — воскликнул Вильга. — Христом-богом прошу, не выпускайте отсюда! Сам буду рад, коли задержите. Пальцем не шевельну, когда прикажете коней выпрягать.
— Разбой получится, — опять пробурчал хозяин.
— А так — грабеж. Разве не понимаете, ваша милость? Ведь сокровища везу за границу.
Подумать страшно какие!
— Ну хорошо, допустим, повозки я силой задержу. А потом что? — размышлял вслух хозяин, медленно потягивая благородный напиток.
— В лесу спрячете, закопаете, — напирал Вильга. — А вернусь, я сам все отвезу королю.
Доставлю прямо на Вавель.
— А она? Когда она здесь будет?
— Королева? Завтра, быть может, послезавтра. Успеете. Я гнал без остановок, да и люди мои готовы пойти за мной хоть в огонь.
— А я совсем не собираюсь из-за вас пойти в тюрьму, — пробормотал шляхтич.
— Ну так как? Задержите меня, ваша милость, или пропустите? — уже с гневом в голосе допытывался Вильга.
— Боюсь я… Ведь сенаторы, слышал я, дали ей свое согласие… Как же я могу осмелиться? Нет!
Нет! Хватит с меня всяческих тяжб и распрей! А вы, ваша милость, попытайтесь договориться с моим соседом. У него охрана получше и имение поболее моего. Он совсем рядом, за лесом.
— Ваша милость! — горячился Вильга. — Везу воистину сокровища! Как можно дозволить столько