удалилась, подчеркнуто шаловливая и насмешливая; предпочтения ни чуть, но я принц её и властитель, позволявший низам пьянеть от созерцания её красоты, покуда та не скрылась за служебной дверью.
Пьеретта всё видела.
— Дружище, тебе достался счастливый билетик, впервые она, танцуя, улыбалась.
— Вы так думаете? — спросил я, лицемеря. — Она на меня даже не взглянула.
— Тебе, малыш, очки нужны!
— У меня уже есть, я в них читаю…
— Только, верно, не в душах.
— Браво, Пьеретта, вы и стихами, при желании, готовы говорить.
— Обычно в ней боль какая-то живёт, она её за безразличием прячет, но я то знаю, как страшно газели бродить перед пожирающими глазами львов. Тебе бы каждый вечер приходить, нужную среду бы создавал.
Я поднялся. Пьеретта накрыла мою руку своей:
— Она ушла уже.
— Да, я в туалет, — ответил я, почувствовав себя уличённым.
— Ну, конечно, — усмехнулась она в ответ.
К полуночи ей стало понятно, что мне уже лучше бы откланяться.
— Я провожу тебя, малыш.
Она подала знак какому-то малому, болтавшему в вестибюле со здешней матроной.
— Погоди, Пьеретта, может мне ехать с этим мсье одному, я ему всё подскажу.
— Тогда ему придётся дважды проделать этот путь. Нет уж, я еду с вами.
Высадили они меня в
— Спасибо за всё, Пьеретта, вечер удался.
— Великолепно, впервые вижу свет в твоих глазах. Спокойной ночи, Жюльен!
— Спокойной ночи, Пьеретта! Мсье…
Вот мне и тридцать два! Очередное подведение итогов…
Вчера вечером приключилось нечто невероятное, Шадия одарила меня прекраснейшим днём рождения. Мыслимо ли забыть тело её, волнующееся, словно пламя свечи со спустившегося с небес праздничного пирога? Аллах велик! Как тут не размечтаться, отчего не вспыхнуть, хотя бы на время.
Но, вернёмся на землю.
А здесь день поминовения усопших и сумрачный день моего рождения, сопричастность жизни и смерти.
Умереть — это же и околеть, и окочуриться, и дать дуба, протянуть ноги, кончиться, расстаться с жизнью, представиться, испустить дух, сдохнуть, отойти в мир иной, побывшиться…
Так что умереть… это много чего…
И помирают-то как?
Счастливчики, те тихой смертью умирают.
А может ли чья-либо смерть стать лучше смерти Феликса Фора, сподобившегося удовольствием в «
А мог ведь стать жертвой идеи франко-русского альянса, знай он иную, высказанную позже дядюшкой Жоржем (видите, снова Брассанс): «Помирать за идеи согласен я, если б смерть от того была долгою». Ну, да бог с ним, с президентом…
В октябре 1983 слушал я по телевизору интервью одного сирийского генерала. Кичился он тем, что сын его, сокровище его, посвятил себя идее верховенства над Ливаном. Волей отца, и по какой-то там стратегической надобности предначертано тому было стать смертником и, сел он за руль начинённого взрывчаткой грузовика, и направил его в одну из казарм Бейрута, захватив с собою в дыхание взрыва души пары сотен американских и французских солдат. Герой, не правда ли? Я о генерале, конечно же…
Много мужественнее было явиться к диктатору и объявить тому, что живёт он слишком долго, и что земле стало бы легче, если освободится она от его неуклюжего и унизительного присутствия. Само собой разумеется, тиран мог и вспылить, и ничего не стоило бы ему прихлопнуть вас одним щелчком.
Кто-то поступает, как чех Ян Палач, выбравший смерть посреди бушующей в Праге весны, факелом вставший на пути советских танков, пусть на миг движение их, но остановив. Именем его названа одна из площадей Люксембурга: жаль, что не всегда светит над ней солнце.
Долг его состоял в том, чтобы подумать обо всех солдатах, что по зову и велению наций умерли уже и умрут ещё, не оставив после себя ничего, кроме бирки армейской, да каски… может быть.
Говорят, умирать всегда рано. Только умирают и запоздав, когда вроде бы всё уж позади, да рассуждать о том самому не с руки. Может, кто и думает так, да есть ли право у него прийти к вам и сказать: «Ты знаешь, друг мой милый, как ты мне дорог, но знаю я доподлинно, что время пребывания твоего на земле истекло и пристало тебе в дорогу собираться, место своё уступить другому, кто распорядиться выпавшей удачей лучше тебя сможет; такова жизнь… это я тебе для твоего же блага говорю, чтобы память о тебе светлой сохранилась, ты её такой оставить можешь ещё… веришь мне или как?»
Умереть вам в самый подходящий тому момент могут и не дать, что и случилось с бабушкой моей по отцовой линии, перебравшейся к нам в Бельгию после кончины Папы Лино, о нём я вам уже рассказывал. Было ей восемьдесят шесть, и была она полна жизни. Возле больничной её койки постоянно находился кто-то из остававшихся в живых членов семьи, она же как бы заново прогуливалась по жизни и правила набело воспоминания свои, прежде чем доверить их нам. Она улыбалась, шутила, вспоминала увлечения молодости своей. Не столь уж была она и больна, понимала: время обмануть себя не даст, бежит оно, без жалости оставляя всё и вся минувшим дням. Знала она, что час её пробил; понимали и мы, что плакать не следует, не то разворчится она на нас. И хотя помнило всё ещё о нас её сердце и глаза её нас видели, но раскланялась уже она перед нами, готовая следовать за своим Папой Лиино, в занимавшийся рассвет первого их свидания.
Так что же с ней случилось? Врачебным рвением зовётся подобное теперь. Держали её здесь, на земле, наклеенной на белые простыни до тех пор, покуда не ссохлась совсем она и пригодной оттого стала разве что на выброс.
Тогда как могла умереть от счастья, как та мать, что сжилась было с грустью утраты по погибшему на войне сыну и не справилась с эмоциональным шоком, вызванным его возвращением домой, сколько-то там лет погодя, живым и здоровым…
Или же умереть от очарования; как тот турист из Америки, остолбеневший от удушающей красоты Флоренции…
Что бы там ни было, а по случаю все умирают, по воле жребия, так сказать: восседает где-то там демиург сказочный и судьбы наши, будто кости игральные, на ковер безразличия своего мечет.
Случается, умирают по ошибке: пристроившейся на весах провидения былинки малой достаточно, когда в злобе оно пребывает или… вообще в отсутствии.
А что сказать об умерших «отбросах» общества, гонимых, что те зачумлённые из средневековья — с обрывком бечевки от сдувшегося шарика последней надежды в руке?
Кто-то умирает, даже не осознав, что на самом деле никогда и не жил-то; припомните-ка пучеглазых африканских детей, прильнувших губами к иссохшим грудям истощённых своих матерей.
Случается и так умирают: обрывает рассеяно рука лепестки с ромашки — любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмё… и всё.
Я бы в твоих объятиях предпочёл умереть. Да вот будешь ли ты рядом, чтобы в последнем моём вздохе услышать тебе одной сказанное: «я тебя люблю»? При всём при том понятно мне, что не знаю я,