— Ничего, спасибо, — говорит она. — Растут. Всем довольны.
У нее странно спокойный голос.
— Да… Потеряли такого отца… Дина Семеновна, мы сделаем все, чтобы они ни в чем не нуждались. Ни в чем и никогда.
Она молчит. Она вспоминает слова Гринчика: «Чтоб слез твоих не видели! Ты плачь дома, одна, но никому слез не показывай. Ты Гринчика жена». И она не плачет.
Микоян говорит о персональной пенсии, о пособии на детей, о том, что летчик-испытатель первого класса Гринчик представлен посмертно к ордену Ленина. Говорит о квартире, не прошенной Гринчиком, — будет квартира, он обещает, нельзя вдове пилота жить возле аэродрома.
Она все молчит. Пересилив себя, Микоян смотрит ей в лицо. И видит застывшие глаза. Глаза — зеркала: они отражают чужие взгляды, в душу не пускают. Глаза сухие, полные такой несказанной муки, что плохо становится человеку, заглянувшему в них.
Микоян поднимается, огибает стол, достает из ящика фотографию — ту самую, последнюю, сделанную за полчаса до катастрофы. Он смотрит на снимок, прежде чем передать его вдове пилота, и она видит слезы на его глазах. Потом она держит в руках снимок веселой группы, бесконечно долго вглядывается в улыбку Гринчика и слышит далекий-далекий трудный голос конструктора:
— Дина Семеновна, хочу, чтоб вы знали: ваше горе — это наше общее горе… Вот так бывает: жив человек, встречаешься с ним, да все по делу, по делу и, бывает, споришь с ним по мелочам, а нет его — и видишь: жил среди нас светлый человек… Рыцарь авиации, отдавший ей всю свою жизнь. Да, именно всю жизнь…
Он говорил, сознавая, что не находит нужных слов. Ей не нужны сейчас эти слова. А какие слова нужны ей? Найдутся ли в целом мире такие слова?
— Дина Семеновна, когда-нибудь вы поймете… Ваш муж погиб не напрасно. Эта машина очень нужна. Не мне, не заводу — стране нужна.
Микоян говорил о значении реактивной авиации, о великом рубеже, который первым перешел ее муж, говорил подробно, ему очень было нужно, чтобы эта женщина поняла его. Да, у нее есть своя правда, великая и вечная правда вдовы и матери сирот, но пусть поймет она и его правду, тоже великую и вечную, — правду, во имя которой отцы испокон веку покидали свои дом и шли защищать жен и детей.
— Нужно, — сказала она. — Всю жизнь я слышала это. Авиация нужна, испытания нужны, работать по четырнадцать часов в сутки нужно, без выходных, без отпуска — нужно… Мне ведь Алексей буквально то говорил, что и вы сегодня.
– «Этот самолет, — говорил, — нужен, чтобы детей наших защищать от таких же самолетов». Я ему верила…
— И теперь верьте, — сказал Микоян. — Он вам правду говорил.
— Он мертв, — сказала она, — а мы с вами живые.
Смертельно усталая уходила Дина с завода… Вчера подруги советовали ей похлопотать о будущем детей — это все от главного зависит. Нельзя упускать такой случай, говорили они. Пройдет месяц, другой, забудется катастрофа, и ничего ей тогда не добиться. Она слушала советы и понимала, что все это так, что со временем забудется подвиг мужа, что квартиру, о которой столько лет мечтала, можно получить только сейчас. В то же время она знала, что ничего не станет просить. И шла совсем за другим — узнать, почему погиб Гринчик. Как он погиб? Почему не спасли его? Пусть знает главный, что она ненавидит аэродром и самолеты, и все, что с ними связано. Пусть знает, пусть помнит…
(Микоян запомнил. Он выполнил все, что обещал вдове пилота. Ни она, ни дети ее никогда ни в чем не нуждались. Может, не так уж сложно было Микояну добиться большой пенсии для них или посмертного награждения для испытателя. Но всю зиму в квартиру Дины Гринчик — большую квартиру в новом доме на улице Горького, — всю осень и зиму 1946 года заводской шофер привозил картошку и всякую другую еду. Это ведь был тяжелый год, год засухи, год карточной системы… Все же казалось Дине, что вину свою замаливает главный, что откупиться хочет от вины непрошеной этой заботой. И лишь много лет спустя поняла она, что была несправедлива к главному конструктору, что и он был прав со своей правдой, и ей захотелось простить его и у него испросить прощения. Но она только подумала об этом и ничего ему не сказала.)
А Микоян долго не мог прийти в себя после этого разговора. Ходил, ссутулившись, по кабинету. Снова решал для себя все тот же трудный вопрос. Еще более трудный… До встречи с вдовой он как-то не думал, заставлял себя не думать о Гринчике. Он искал решения проблемы, так сказать, в чистом виде. Самолет разбит — нужен новый самолет, самолет-дублер. Испытания прерваны — надо продолжать испытания. Это нужно, именно нужно, не ему, не заводу, а стране. И он будет этого добиваться как коммунист, как патриот. Тут все ясно.
Вдова вернула его к тому, что инстинктивно он отдалял от себя. Кроме машины, погиб летчик. У него были жена, мать, дети. Кроме дублера разбитой машины, нужен «дублер» Гринчика. Другой пилот, у которого тоже есть мать, жена, дети. Можно ли даже во имя больших интересов Родины рисковать жизнью человека? Есть ли такое право у конструктора? Есть ли уверенность, что на сей раз он добьется победы? Десять шагов от стола к окну, десять шагов от окна к столу. На столе и голубой канцелярской папке — необъясненная смерть, за окном, в цехе — копия разбитой машины, которая таит в себе, быть может, новую смерть. И никто в целом мире не избавит главного конструктора от права его и обязанности — принять решение.
В тот же день, вечером, летчик-испытатель первого класса Марк Лазаревич Галлай получил официальное предложение: довести до конца испытания опытного реактивного самолета.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
СОВЕТЫ ДРУГА
Впоследствии он описал события июльских дней 1946 года, которые на всю жизнь врезались ему в память. Мне все равно не рассказать о них лучше, И потому время от времени я буду передавать ему слово. Вот что пишет Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель СССР Галлай:[4]
«…В тот день, когда я получил предложение взять на себя испытания нового самолета, спешно изготовленного взамен погибшего, я, помнится, с утра был очень занят: два раза летал по текущим заданиям, а в промежутках между полетами лихорадочно писал свою часть очередного запаздывающего отчета (отчеты всегда запаздывают — это непреложно установлено длительным опытом).
— У нас есть к тебе деловое предложение, Марк, — сказал начальник летной части института. — Испытай Лешину машину.
Он сказал это таким тоном, каким обычно делятся с собеседником хорошей мыслью, внезапно пришедшей в голову, но я понимал, что это не экспромт.
Я был в это время уже далеко не тем зеленым юнцом, который, услышав предложение испытать самолет на флаттер, торопится немедленно дать положительный ответ, опасаясь, как бы какой-нибудь ловкач не «увел» интересное задание из-под носа. Я стал, если, к сожалению, не умнее, то, во всяком случае, старше, опытнее и научился трезво оценивать свои силы и возможности. Но тут было совсем особое дело.
За реактивный самолет я взялся, не размышляя ни секунды, можно сказать сразу, всей душой раскрывшись навстречу этому заданию. Причин для этого было достаточно: и настоящий профессиональный интерес, который вызывала у всех у нас эта уникальная машина и естественное для всякого испытателя желание попробовать новые, никем ранее не достигнутые скорости, и, наконец, сложные личные чувства, которые трудно формулировать и можно лишь весьма приблизительно уподобить чувствам охотника, особенно стремящегося одолеть именно того зверя, в схватке с которым погиб его товарищ…»