вспомнила, как поворачивала ее в постели и расправляла под ней полосы овчины, чтобы предотвратить неизбежные пролежни во время длительного выздоровления после хирургического удаления опухоли толстой кишки.
Мистер Флетчер положил мясо на тарелку, прихватил радио и вернулся в дом. Я поняла: он из тех мужчин, что никогда не поднимут глаз. В гриле еще мерцали оранжевые угли.
Мне следовало бы крикнуть: «Пожар!», чтобы кто-нибудь, кроме миссис Левертон или мистера Форреста, который жил дальше по дороге, обратил внимание. За годы, прошедшие после последних смертельных конвульсий финиксвилльского стального завода, соседние улицы становились все более необитаемы. Дома часто пустели, и из запасной спальни, в которой некогда хранились ружья дедушки, я наблюдала за разрушением прекрасного викторианского здания в двух улицах от нас. Когда упала коническая крыша, не видно было уже ничего, кроме древней пыли, поднявшейся и поплывшей над домами менее зажиточных соседей.
Я пыталась уговорить мать переехать в дом престарелых, но она и не подумала, и отчасти это вызвало мое уважение. Число первых жителей района неуклонно сокращалось: миссис Левертон за домом матери, мистер Форрест пятью домами дальше и многострадальная вдова мистера Толливера.
Единственным, кого мать когда-то полагала другом, был мистер Форрест. Он жил на краю района и вообще не имел семьи. Его дом был такого же размера, что и дом родителей, а комнаты набиты книгами. Проезжая мимо, я часто думала о днях, когда они с матерью были вместе. В пять часов в их руках неизменно оказывались коктейли, за которыми они коротали час до прихода отца. Я открывала дверь, и мистер Форрест протягивал мне бумажный пакет. Внутри лежали сушеные оливки, или свежие сыры, или французский хлеб, и через полчаса после его прихода, забившись в угол наверху лестницы, я слушала, как смех матери заполняет дом.
Я наклонилась, взяла полотенце, которым задушила мать, и прикрыла ее лицо. Затем перекрестилась.
«Ты настолько не католичка!» — сказала мне в юности Натали, когда я попыталась подражать ей, но выходило только что-то вроде размашистого крестика на карте сокровищ.
— Прости, мама, — прошептала я. — Пожалуйста, прости.
Прокравшись обратно внутрь, чтобы отыскать обитый войлоком кирпич, которым мы всегда подпирали дверь, я вспомнила, как Мэнни принес из торгового центра запас продуктов на месяц. Я стояла в гостиной и едва повернулась, чтобы быть представленной ему, как он тут же уставился на мою грудь. Позже мать посоветовала мне не носить такую обтягивающую одежду.
«Это обычный свитер», — заметила я.
Она расхохоталась. «Сфинктер? Ты была права: этот парень — извращенец».
Помнится, я задумалась, где она подцепила этот термин, не Мэнни ли ее научил. Я знала, что иногда, когда ему некуда было идти, он приносил фильмы, чтобы смотреть вместе с ней. «Крестного отца» мать видела столько раз, что я сбилась со счета.
Я встала и уперлась руками в бока, чтобы выгнуться, — Натали называла это моей «растяжкой строителя». Теперь придется себя подгонять, как во время позирования. То, что я сделала, и то, что мне предстоит сделать, требует такого физического напряжения, к какому меня не подготовила бы и тысяча танцевальных уроков.
Я вернулась на крыльцо, возвышаясь над телом. Если миссис Левертон у себя наверху наблюдает в бинокль мужа, как она истолкует то, что видит? Если она скажет сыну, решит ли он, что его мать окончательно рехнулась? Я улыбнулась матери. Ей понравилось бы, что, донося о том, как я обращаюсь с ее мертвым телом, миссис Левертон рискует быть сброшенной с пьедестала — аккурат в болото старческого слабоумия.
Носком туфель-джазовок я пнула труп. Далее последовали ругательства и усилия.
— Черт, — размеренно, как вдох-выдох, повторяла я, покуда напрягала живот, готовясь к подъему.
Через одеяла я продела руки под мышки матери и, продолжая ругаться, поволокла ее на кухню. Одним последним рывком перевалила тело через порог и медленно осела на пол.
«Внутри», — сказала я и отпихнула носком кирпич.
Дверь начала медленно закрываться, и я подтолкнула ее ногой. Замок защелкнулся, прошуршали черные резиновые усы уплотнителя на нижнем крае, и тут раздался смертный хрип матери. Долгий, медленный скрежет, донесшийся из ее груди.
В то утро у себя дома я методично вытирала пыль со стеклянных шариков и раскрашенных деревянных цапель, которых повесила за окном спальни на невидимых нитках. Сейчас в моей голове трепетали раскинутые крылья этих птиц, словно предупреждение: я стану другим человеком, когда увижу их вновь.
Часы над кухонной дверью показывали начало седьмого. Незаметно пролетело больше часа после моего разговора с миссис Левертон.
Я на мгновение остановилась, держась за тело матери, и вообразила, как Эмили и ее муж, Джон, поднимаются по лестнице со своими детьми, Джон ведет Дженин, которая в четыре года тяжелее брата, а Эмили баюкает двухлетнего Лео. Мне припомнились некоторые из рождественских подарков, что я посылала годами: розовая и голубая пижамы с башмачками попали в яблочко, а игра с травмоопасными стеклянными шариками на веревочке была признана не подходящей по возрасту.
Я встала, думая о Лео в колыбельке, чтобы подбодрить себя, но тут же явилось непрошеное воспоминание, как мать позволила ему упасть.
Подтащив тело поближе к плите, я повернулась, чтобы пустить в раковину воду, да похолоднее. Раз за разом набирая воду в руки, я подносила их к лицу, но не плескала, а опускала щеки в мелкие лужицы, которые оставались в ладонях. В жаркие ночи мой бывший муж, Джейк, брал кубики льда и проводил ими по моим плечам и спине, выписывал круги на животе и поднимался к соскам, пока мои руки и ноги не покрывались гусиной кожей.
Я развернула одеяла. Сперва грубое красное «Гудзон-Бей», затем тонкое белое мексиканское из хлопка. Я ходила вокруг тела матери, туго натягивая углы одеял. Мягкое полотенце по-прежнему лежало на ее лице.
Лео не подпрыгнул, как должен был, по мнению матери, и все же его падению помешал край стула в столовой. Стул, возможно, спас его, хотя на память об этом случае у малыша навсегда остался шрам на лбу. Лицо матери в тот день было потрясенным и разобиженным. Эмили обвиняла ее, обзывала по-всякому, одновременно заворачивая ревущего Лео в голубое флисовое одеяльце. Мне пришлось встать между ними. По крутой дорожке Эмили пошла к своей машине, а я поплелась за ней, даже не обернувшись, чтобы проверить, смотрит ли мать нам вслед.
— С меня хватит, — отрезала Эмили. — Я устала ее прощать.
— Да, — согласилась я, — конечно.
— Я знаю дорогу, — сказала я и уселась на водительское сиденье.
В тот день я вела машину как никогда ловко, мчась на максимальной скорости по извилистым дорогам до больницы в Паоли.
Я задрала юбку матери, обнажив икры, колени и мясистые бедра. Меня затопила вонь ее недавней неприятности.
— Ноги держатся дольше всего, — сказала мать как-то раз.
Мы сидели перед телевизором и смотрели на Люсиль Болл.[8] Волосы Болл тогда были такими красными и ненатуральными, что больше походили на кровь, чем на клоунский парик. На актрисе был специально пошитый фрак с длинным хвостом, отчего она казалась чем-то вроде огромных песочных часов, но ноги, обтянутые чулками в сеточку и водруженные на высокие каблуки, были что надо.
Однажды я позвонила домой из Висконсина. Эмили, должно быть, тогда было около четырех. Трубку поднял отец, и я сразу услышала: что-то не так.
— Что случилось, папочка?
— Ничего особенного.