комнаты, которая порой может напоминать камеру пыток испанской инквизиции, но чаще всего — грубую нору пещерного человека».[16]
Сильнее всего нас пугают непонятные явления, скрытые под маской обыденности. Оборотень, вдруг превращающийся в волка, гораздо страшнее, чем настоящий волк. Хорошо понимая это, Кинг — как и многие другие авторы — предпочитает изображать тех же инопланетян не громящими земные города с воздуха, а завладевающими ими изнутри, тихой сапой. Конечно, опасность стать томминокерами из одноименного кинговского романа нам вряд ли грозит, зато более чем реален шанс включиться в массовый психоз и совершить вместе с толпой то, за то потом будет отчаянно стыдно. «Если все мы безумны, — замечает писатель, — значит, безумие конкретного человека — лишь вопрос степени… Потенциальный линчеватель сидит почти в каждом из нас (я исключаю святых, прошлых и нынешних, но все святые тоже были посвоему безумны), и время от времени его приходится выпускать покричать и покататься по травке».[17]
Давно доказано, что о таких внутренних угрозах — «карманных страхах» — люди начинают думать при отсутствии внешних. Отчасти это объясняет, почему модернизированный жанр horror расцвел именно в США — стране, жители которой большую часть ХХ века наслаждались миром и процветанием. В России, населению которой постоянно угрожали внешние враги или собственные власти, он был почти неизвестен — несмотря на потребность в нем, которую время от времени порождало индивидуальное сознание. Если у коллектива страхи общие и, как верно подметил Кинг, социальные, то личность наедине с собой боится совсем других вещей. Боится болезни, смерти, безумия, потери близких и даже буки, сидящего в шкафу. Кинг умело препарирует все эти страхи, выступая, по его собственным словам, психоаналитиком наборот. «Этим парням платят за то, что они развеивают людские страхи, а мне — за то, что я их укрепляю». Вероятно, нужно и то, и другое — «мы описываем выдуманные ужасы, чтобы помочь людям справиться с реальными».
Сила Кинга заключается в том, что он четко понимал свою общественную функцию и старается (во всяком случае, старался до начала девяностых) не выходить за ее пределы. «Читая ужастики, — доверительно сообщает он публике, — вы всерьез не верите в написанное. Не верите ни в вампиров, ни в оборотней, ни в грузовики, которые вдруг заводятся сами по себе. Настоящие ужасы, в которые мы верим, — из разряда того, о чем писали Достоевский, Олби и Макдональд. Это ненависть, отчуждение, старение без любви, вступление в непонятный и враждебный мир неуверенной походкой юноши. И мы в своей повседневной реальности часто напоминаем трагедийно-комедийную маску — усмехающуюся снаружи и скорбно опустившую уголки губ внутри. Где-то, безусловно, существует некий центральный пункт переключения, некий трансформатор с проводками, позволяющий соединить эти две маски. И находится он в том самом месте, в том уголке души, куда так хорошо ложатся истории ужасов».[18]
В сочинениях Кинга критики находят все пласты ужаса, последовательно освоенные человечеством. Первый — бессознательный первобытный страх, относящийся ко всему, что находится за пределами круга света от горящего костра. Второй — ритуальный страх перед духами, мстящими за нарушение принятых правил (на нем основано большинство суеверий и примет). Третий — мифологический страх перед силами Зла, к которым относятся и христианский дьявол, и чуждые нашему пониманию инопланетяне. Четвертый — социальный страх перед карающей властью или, напротив, бунтарской стихией толпы. Пятый — страх перед выходящей из-под контроля цивилизацией с ее техническими, атомными и генетическими игрушками. Вспомните прочитанные вами книги СК — и вы без труда найдете в каждой один, а то и несколько этих пластов.
Ужас № 1 появляется чаще всего и пронизывает всю ткань повествования, безотказно действуя на читателя. Как ни странно, этот древнейший ужас проник в литературу только в ХХ веке — во многом благодаря старику Фрейду. До этого его можно было распознать только в записях сказок примитивных племен. Сказки и предания других народов (в том числе русские) имели дело с ужасом № 2 — «не пей, козленочком станешь», «не открывай эту дверь, за ней Баба Яга». Со времен античности в словесности возобладал ужас № 3, породивший полчища чертей, ведьм и вурдалаков, а в отраженном виде — властелина колец Саурона с бригадой Черных Всадников. «Век просвещения» погасил веру в метафизическое Зло, но не освободил людей от страха — теперь они боялись гильотины, танков, концлагерей и прочих милых примет народившегося супергосударства. Почти одновременно родился ужас перед наукой, пришедший в литературу с «Франкенштейном» Мэри Шелли. В новом сознании «безумный изобретатель» заменил дьявола, насылающего на людей всевозможные беды. В эпоху романтизма ожили и мифологические страхи прошлого, хотя теперь их пытались порой объяснить рационально.
К середине ХIХ века все было готово к появлению отдельного жанра литературы ужасов. Его черты находят в творчестве Эдгара По, Гофмана и даже Гоголя, однако здесь чистый horror растворен в романтическом субстрате — оттуда явились и чародеи, и бледные призраки, и разрытые могилы под луной. В сгущенном виде все это предстало в готических романах Энн Рэдклиф и Мэтью Льюиса, ныне прочно забытых — даже Кинг, кажется, знаком с ними весьма плохо. Оказалось, что простого нагромождения ужасов — а в «Монахе» того же Льюиса их больше, чем в любом романе СК — недостаточно, чтобы впечатлить читателя. Как ни странно, более долговечным оказался маленький и довольно неумелый роман 19-летней Мэри Шелли — там присутствовала атмосфера ужаса, действующая сильнее, чем смачные описания окровавленных трупов и раскрытых гробов. «Эта скромная готическая история, которая в первом варианте едва занимала сто страниц, превратилась в своеобразную эхокамеру культуры».[19]
В «Пляске смерти» Кинг уделяет большое внимание «Истории доктора Джекила и мистера Хайда» Стивенсона, хотя обычно ее не включают в обзоры литературы ужасов. В ней есть новаторская для своего времени и очень важная для самого СК тема двойника. Почтенный лондонский врач Джекил превращается в мистера Хайда из викторианского лицемерия — «он хочет пьянствовать и развлекаться, но при этом ни одна самая грязная уайтчепельская проститутка не должна подозревать, что это доктор, в глазах всех подобный святому». Хайд не просто мерзок на вид — это настоящий монстр, топчущий упавшего ребенка и убивающий беспомощного старика «с обезьяньей злобой». Автор явно намекал на историю Джека-Потрошителя, который, по мнению большинства, тоже был «джентльменом из общества» и более того, врачом (кто еще смог бы так аккуратно освежевать несчастных жертв?) Результат предсказуем — отвратительный двойник берет верх над своим создателем и приводит его к гибели. Романтичный и далекий от науки Стивенсон предвосхищает вывод доктора Фрейда — в каждом из нас сидит Зло, готовое вырваться наружу и натворить бед.
Но истинное рождение жанра произошло в 1897 году, когда 50-летний журналист-ирландец Брэм Стокер издал роман «Граф Дракула». До этого темы вампиров и средневекового злодея Влада Цепеша- Дракула существовали в литературе раздельно и считались отголоском давно забытых суеверий. Объединив и осовременив их, Стокер набрел на золотую жилу — он открыл, что древнее Зло живо и ходит рядом. Более того, он показал привлекательность этого Зла, обаяние Дракулы, которому мало кто способен противостоять. Был использован эффект остранения — вампир появился в начале романа и исчез почти до самого конца, нагнетая нервозность у героев и читателей. «Стокер создает своего страшного бессмертного монстра как ребенок — тень гигантского кролика на стене, шевеля пальцами перед огнем».[20] Роман имел мощную сексуальную подоплеку, шокирующую викторианских читателей — Дракула пользовал в основном молодых женщин, и то же делали с мужчинами его бессмертные сестрички, ставшие в рассказе Кинга «смиренными сестрами Элурии». В дальнейшем Стокер попытался освоить и другие сферы ужасного, по очереди подставляя на роль Дракулы оборотней, мумий и пришельцев из космоса (в чем проявил изрядное новаторство). Однако попаданий в яблочко больше не было.
В эпоху декаданса жанр развивался на стыке реанимации мифологических страхов и обращения к зловещим тайнам подсознания. Первую линию развивали французские и русские символисты, а позже Булгаков в «Мастере и Маргарите», хотя этот напугавший многих роман не имел никакого отношения к ужасам. Вторую — Оскар Уайльд в «Портрете Дориана Грея» и Мопассан в «Орля». Не стоит забывать и Конана Дойля, который мастерски нагнетал ужасы, хоть и объяснял их реалистически (как в «Собаке Баскервилей» или «Номере 249»). В 20-е годы обе линии соединились в творчестве литераторов «пражской школы» — Кафки, Майринка, Лео Перуца с примкнувшим к ним, хотя во многом противоположным Гансом Эвертсом. Впервые за много лет они отказались как от всякого рационального объяснения событий (ну как,