знаешь, што эсэсы с бабами да девками вытворяют?
Дорстен похож на все те немецкие города, в которых по несчастью побывали парни. Встретил он студеным северо-восточным ветром, унесшим к югу дождевую морось. Прояснило, но стало подмораживать. Вышли из трамвая и почувствовали, как влажный холод устремился под одежду. Костя с благодарностью вспомнил Эриха, снабдившего их теплыми шинелями, и с болью подумал, каково ему приходится в гестапо? Авось, не найдут улик, доказывающих его подпольную антифашистскую работу. И сам понял, как зыбки его надежды. Кто попадает в гестапо, тому трудно оттуда выбраться. Если ничего и не докажут, то наверняка упекут в концлагерь.
Сергей нес портфель, Костя перекинул через плечо лямку рюкзака, в который, из расчета на два дня, сложили консервы, сухую колбасу и галеты. Женевьева хотела подчистую забрать продукты, да Груздев остановил: «Не трожь, Женька. Кого-нибудь прижмет из немцев, и придется ему здесь куковать. Как он без припаса проживет? В тайге закон: подкормился, обогрелся — оставь тому, кто после тебя придет. Поняла?! Закон тайги!» Она послушно кивнула головой, и Сергей большую часть продуктов оставил в убежище.
Городок чистенький, мало тронутый войной. И все же от слепых окон с нависшими над ними ледяными сосульками, редких прохожих, прикрывающих лица от резкого ветра шарфами и воротниками, полицейского с накинутым на голову башлыком, покрытых изморозью камней мостовой, уныло скомканных флагов веяло тоской и безнадежностью. Угрюмо насвистывает колючий ветер, да глухо постукивают под его порывами обледеневшие ветви деревьев.
Сергей придерживал за локоть Женевьеву, которая то и дело скользила на мостовой, да и сам боялся ненароком упасть. И Костя поминутно взмахивал руками, как черными крыльями.
— Перо в хвост вставить — полетишь! — пошутил Груздев. — Крепче зубами за землю держись.
— За собой смотри, — огрызнулся Лисовский и еле удержался на ногах. Выпрямился, удивленно проговорил: — Никогда бы не подумал, что у немцев бывает такой гололед.
— Они чё, заговорены от гололеда? Глянь, пристань...
На мелкой волне широкого канала покачивались темные баржи. Черная, густая вода подернулась рябью, словно от стужи ошершавела. У приземистых пакгаузов приплясывают пожилые фольксштурмисты в непривычных сине-зеленых шинелях, толстокожих ботинках с гетрами. Длинноствольные винтовки в такт прыжкам бьются на сгорбленных спинах.
В самоходных баржах на корме голодно раззявлены квадратные рты люков. Кули, громоздкие ящики с берега в трюмы таскают оборванцы в обносившихся шинелях и бушлатах, чуть не на босу ногу. Мордатые эсэсовцы, сытые, в теплой одежде, орут во всю мочь, пинками и ударами прикладов подгоняют несчастных.
- Военнопленные! — в голосе Кости боль. — Как они смеют издеваться над измученными, истощенными людьми?
- Губошлепы! — разозлился Сергей. — Их толпа, а эсэсов наперечет. Смяли бы с ходу...
— Куда?! Мы как неприкаянные маемся, а им каково?
— В Эссен... Там в развалинах дивизию спрячь, ни одна собака не найдет. Потом бей, круши фрицев в хвост и гриву!
Прошли пристань из конца в конец, видели, как отчалила баржа. Рядом со шкипером нахохлился солдат. Поднял воротник шинели, опустил наушники, вглядывается в туманную даль. Парни переглянулись, без слов поняли друг друга. Сергей признал:
— Здесь нам не прохонже. Без знакомых на баржу не пристроишься.
— Серьожка, мне холодно, — дернула его за рукав Женевьева. Глянул — и впрямь замерзла девушка. Кончик носа покраснел, губы фиолетовые, в глазах слезы.
За квартал от пристани нашли небольшое кафе, присели у покрытой изразцами речки, похожей на квадратный комод, и молча наслаждались от ее боков теплом. Пожилая, скрюченная ревматизмом немка принесла горячую похлебку с потрохами, по рюмке можжевеловой водки и после долгих уговоров согласилась покормить шницелем. Тонкий прожаренный кусок мяса напоминал кожаную подошву, с которой Костя не сумел справиться столовым ножом. Сергей вытащил свой, вытер лезвие салфеткой и мигом искромсал мясо на тарелочках.
Лисовский поздно спохватился, не успел остановить земляка. Тот ел с аппетитом, а Костя, отводя взгляд от кусочков шницеля, с трудом перебарывал дурноту. Он слишком хорошо помнил ночь, когда Груздев использовал нож по прямому назначению. В желудке от голода подсасывало, а не мог себя превозмочь. Съел поджаренную картошку, а к мясу не притронулся. Сергей удивился:
— Ты чё постишься?
— Тошнит, как погляжу на твой нож.
— Ну и балда! Я его и кирпичом, и зубным порошком драил...
— Не могу и все, хоть убей.
Женевьева разомлела от горячей еды, водки и тепла, маленькими глоточками, наслаждаясь, отпивала из чашечки горьковатый желудевый кофе и старалась не думать, что вскоре придется выйти на улицу, в пугающую неизвестность, на пронизывающий ледяной ветер. Она всегда страшилась неопределенности в своей жизни. Могла сбежать с баронской каторги, но не представляла, как будет пробираться враждебной страной, общаться с ненавистными бошами. Ей и сейчас страшно, успокаивает только присутствие Сергея. Сидит, жует, Костин шницель доедает, а на лице ни тени тревоги, будто в родном доме обедает перед дальней дорогой. Она ему завидовала, восхищалась им. Его невозмутимостью, выдержкой, мужеством. Серьожка! Серьожка!.. Никому его не отдаст! Не останется он во Франции — поедет в его заснеженную, холодную Сибирь... Но в Париже лучше. Представила своего возлюбленного в кресле с сигарой, дремлющим после сытного ужина, детей — девочку и мальчика — играющими на ковре, себя у камина с вязаньем в руках...
— Шибко похолодало, — заметил Сергей кружевную вязь на стеклах. Достал из заднего кармана фляжку, сказал Косте: — Попроси хозяйку, пусть водки нальет, заплати, сколько стоит.
Сиди не сиди, а идти пора. Собирались с неохотой, растягивая время. Пониже опустили теплые наушники, поглубже натянули фуражки, потуже затянули ремни, на все пуговицы застегнули шинели, подняли воротники, погрели варежки у печки, порадовались сапогам и теплым шерстяным носкам.
Вышли на улицу, ветер будто с цепи сорвался: вертит, крутит, колючим языком лицо норовит лизнуть. То останавливает, упруго упираясь в грудь, то сзади поддаст с такой силой, что трудно на ногах удержаться. А на небе звезды проклевываются, словно цыплята желтыми клювиками скорлупу пробивают. В домах темно, в окнах ни искорки. Сухо потрескивает под каблуками тоненький, хрупкий ледок, как коньки, скользят по нему сапоги. Женевьева судорожно вцепилась в Сережкину руку. Они впереди, а Костя позади, проклинает тяжеленный портфель. Идет и сомнениями мучается. Сам предложил, а теперь кошки на сердце скребут. Знает, как охраняются военные аэродромы, потому и не уверен в исходе задуманной операции. А если самолеты окажутся в ангарах или капонирах? Да и как они доберутся до взлетной полосы, когда кругом прожектора, зенитки, пулеметы, часовые? Втравил он Сережку и Женевьеву в неприятную историю! А если попробовать в Голландию на мотоцикле махнуть? Бензина не хватит, так по дороге где-нибудь заправятся.
Догнал Сергея, на прямоту высказался. Тот выслушал и как ножом отрезал:
— Не майся блажью, друже! На мотоцикле нас, как миленьких, припутают. Его, поди, в розыске значат... Охрана! Мы ж не поперек жилы попрем, не слабоумки...
Ночь коротали в дачном домике, в полукилометре от аэродрома. С трамвайной остановки брели в густой темени, обходя хибарки, откуда тянуло вонючим угольным дымом, слышались человеческие голоса, мелькали тени в окошечках. Запинались о застывшую комьями грязь, налетали на невидимые стволы деревьев, матерясь, валили колья с проволочными изгородями между участками.
Женевьеву закутали в шерстяной плед, который отыскали в старье, грудой наваленном в сундуке, а сами устроились у окна и наблюдали за аэродромом, погруженным в непроницаемую мглу. Сергей, поразмыслив, полез на прогибающуюся под ним ветхую крышу. Ветер сразу насквозь прошиб и шинель, и мундир, и рубашку, и теплое белье. Парню показалось, что он нагишом выскочил из дома. Хлебнул можжевеловой водки, чуть согрелся, прилег у конька. Лежал и глаз не сводил с темных силуэтов вышек, за которыми угадывались какие-то строения. Захотелось покурить, а нельзя, огонек сигареты за версту видно.