степени, но эта линия - “писатель умеет много гитик” - просуществовала сотню лет, ее свел на нет рабоче- крестьянский Союз советских писателей. Хотя дело, надо думать, не только (и не столько) в системе образования и государственного устройства. В конце концов, в той или иной степени специализация восторжествовала на всех широтах и во всех областях народного хозяйства. Литература - не исключение, опять же - законов тут нет, и любой мне возразит, что, мол, и мы не лыком шиты, и критики А. и Б. пишут романы, а романисты В. и Г. балуются критикой. А еще у нас есть критики-переводчики. Впрочем, это особый разговор. Собственно, только об этом и разговор.
Когда мы говорим о литературе в самом начале ее сознательной истории, мы предполагаем… вернее, так: творцы этой литературы подразумевают, что существует некое историческое пространство - общеевропейское, и существует европейская литература - со своей классикой, своим Средневековьем, своим Новым временем. Русская литература - часть этого пространства и стоит лишь в начале пути. Истории у нее как бы и нет. Контекст, в котором обретаются читатели этой литературы и писатели этой литературы, - европейский контекст. И те модели и образцы, которые выстраиваются в программных статьях Карамзина или Вяземского, Кюхельбекера или Киреевского, - прежде всего ориентированы на европейский контекст: на французский классицизм, на английский романтизм, на немецкую философию, наконец. Круг чтения писателей и критиков определяется все тем же европейским контекстом, при том даже, что вопрос “чтения на языке оригинала” стоит не то чтобы жестко. Это не снобизм, это осознанная необходимость. Читать Байрона по-французски незазорно, читать его по-русски… - для начала надо бы перевести, не читать вообще - в профессиональном смысле невозможно. Назовем такой контекст синхронным, в отличие от исторического - диахронного.
Сто лет спустя ситуация изменилась кардинально. Трудно представить себе советских писателей (критиков), в массовом порядке читающих Джойса, Элиота, хоть бы и английского Набокова, не дожидаясь перевода, адаптации, да просто разрешения-указания на этот счет. Можно говорить об уродливости и неестественности ситуации, однако эта уродливая и неестественная ситуация продолжалась семьдесят лет, вполне исторический, по большому счету, период, породивший “советскую литературу” и, как следствие, литературные поколения и литературную традицию. Да и назвать такую ситуацию неестественной можно лишь с известной мерой условности - в конечном счете, она выстраивалась по исторической вполне модели, просто выбирала некие образцы, именно эти, а не какие-либо другие. В качестве основоположников были выбраны тот же Белинский и революционные демократы, иными словами - разночинская культура задавала свои привычки и ориентиры. Разночинцы плохо читали на языках, зато выросли из шинели… Белинского, Станкевича и прочих гегельянцев второго призыва, усвоивших некую историческую систему определения- описания литературного процесса (и не только литературного, но мы сейчас о литературе только). Впрочем, началось это гораздо раньше, едва ли не первую историческую схему развития русской литературы предложил Киреевский в конце 1820-х. Но его старшие и в иных правилах воспитанные литературные современники, похоже, всерьез к этим “немецким систематизациям” не относились. Уже в 1840-х все было иначе. Для нас же важен именно тот факт, что с какого-то момента российская литературная критика стала выстраивать модели, обращенные назад, в явившуюся не так давно собственную историю, но не в сторону, не на соседние и синхронные контексты. Кстати, в те моменты, когда русская литература и русская критика избирала альтернативную парадигму (условно говоря - не Белинского и не Чернышевского, а то, что вопреки), т.е. разрушала некую утвердившую себя “историю” для того, чтобы пересоздать и переписать ее, - в эти моменты возникали совсем другие сюжеты и возможности. Модернизм и Серебряный век, безусловно, в гораздо большей степени открыты синхронным западным контекстам и оглядываются не столько назад, сколько - в сторону. Правильнее сказать - в обе стороны: на Запад и на Восток.
Но мы сейчас обратимся все же к новейшей истории. Наверное, какие-то подвижки начались в условных “60-х”, когда “посторонний” контекст, как раскрученная пружина, вторгся во все что можно вокруг, а в литературу, наверное, в последнюю очередь. И это было в меньшей степени осознанной потребностью, но скорее неизбежным следствием обиходной моды. Бытовое (на уровне галстуков и литературного туризма) западничество Евтушенко на его стихах не сказалось никоим образом, с Аксеновым все было сложнее, но, кажется, там все началось и закончилось джазом. У Бродского все тоже начиналось с джаза, но продолжилось серьезным англоязычным чтением, английской в сути своей структурой стиха и, в конечном счете, прививкой английской метафизики к русской поэтической традиции. На сегодня это уже вчерашний день, съедено, переварено и отрыгнуто эпигонами. Что касается прозы, то американские в сути своей рассказы Довлатова, похоже, так и остались непереваренными. Наверное, по причине штучности. До критики дело тогда так и не дошло. Настоящее западничество началось в начале 90-х, с лавиной переводов. Причем переводилась и проглатывалась в массовом порядке не литература “первой полки”, но позавчерашняя гуманитаристика и “ниша” (фэнтези, нон-фикшн, трэш). Иными словами, “западничество” перестало быть уделом немногих избранных, но стало достоянием широких тиражных масс. И чем дальше, тем больше мы стали встречать в метро людей, которые, кроме привычных обложек Марининой и Доценко, держали в руках учебники английского и соответствующие английские покетбуки. Перемена декораций, как это бывает в литературе, является не из условного “центра”, но с краев и снизу. В этом смысле “адмаргинальное” издательство в известный момент интуитивно верно определилось с нишей и направлением. И нет никакого парадокса, а одна лишь сугубая и беспощадная логика процесса в том, что за “элитарными” французскими философами последовали скандальные пиар-акции с раскруткой сорокинского “Голубого сала”, а затем уж откровенно трэшевая ретросоветская серия. Поначалу нужно было разрушить некие головные, системные иерархии, и для этого понадобился передовой отряд “новых французов”, затем последовало разрушение иерархий стилистических, и уже в образовавшуюся пустоту можно было насаживать что угодно. “Адмаргиналы” не придумали ничего лучше Проханова и советского трэша, т.е. просто вернуться назад, но поставить все с ног на голову. Издательство “Ад маргинем” было маленьким паровозом, за ним последовали эшелонированные составы, но пример “философского” издательства очень удобен именно в порядке концептуальной красоты и чистоты эксперимента.
Почему от образовавшейся путаницы в мозгах последовала пустота на том месте, где должна быть литературная ситуация и осмысленная литературная политика, - вопрос предсказуемый, и ответы на первый взгляд просты и очевидны. На второй - не очень. Ну сначала, конечно, мы скажем спасибо гг. Деррида и КО за наше счастливое детство. В конце концов, если смотреть на историю спокойно и без паники (“взглядом Шекспира”, - как учили нас классики), явившиеся в известный момент постмодерные гуманитарии оказались всего лишь очередными “разрушителями”. Отработанная десятилетиями система требовала разрушения, причем на всех уровнях: не эти - так другие, но задача была бы выполнена. Настоящая проблема в том, что должно было наступить после. Или так: что должно было явиться на место образовавшейся пустоты?
Вначале все было так, как и должно было быть. Явился некто и сказал: “Быть сему месту пусту”. Вернее, сказал: прежней литературы нет и не было. И не важно, как он это сказал и была ли во всем этом хоть капля смысла. Важно, что статья (“Поминки по советской литературе” Виктора Ерофеева) сопроводилась тем скандалом, на который была изначально рассчитана, а с местом, где это было сказано (с “Литературной газетой”), сделалось именно то, что и было обещано. Но это, собственно, и все, что за скандальной ерофеевской статьей последовало. Настоящие перемены происходили в других местах. Образовавшаяся в середине 90-х новая (“сегодняшняя”) критика была, в самом деле, ни на что не похожа: исторического (в лучшем смысле слова) Немзера “сопровождал” и аннигилировал “деконструктивный” Курицын, бал правила Аделаида Метелкина, происходило все это на таком уровне самозабвения и самодостаточности, что, кажется, долго это продолжаться не могло. И это закончилось. Коль скоро “синхронная” критика переводила стрелки на “параллельные ряды”, то в конечном счете “параллельные ряды” сделались ее предметом (курицынские weekly превратились в летопись литературного быта - с ударением на последнем, Кузьминский предпочел заниматься “разными другими делами” - переводами, издательскими проектами… вплоть до кино), а на том месте, где должна находиться критика, остался один Немзер, иными словами - единственный в своем роде последовательный “исторический” критик. Его лучшая книга - “Памятные даты”, и его настоящая профессия - история литературы.
Все прочее, что происходит на этом месте, отличается странным свойством - не обнаруживать контекста. Здесь можно выстраивать какие угодно ряды из каких угодно имен: ряды условны, имена взаимозаменяемы. А. и Б. - критики питерские, скажут нам, В. и Г. - глянцевые, Д. и Е. - сетевые, Ж. и З. - толстожурнальные. А я, например, скажу, что А. и Г. - сетевые, Д. и Б. - “филологические” (не знаю, что это значит, но так говорят), а Ж. и З. вообще ИМЛИйские (вот это я знаю, что такое, это из раздела