наверх, открутил люк и, запустив туда шланг, пососал.
— На, — сказал он, протягивая шланг, перегнутый на конце, чтобы не выливалось молоко. — Что ж всухомятку-то… Пока и мотор остынет.
Теперь Сергей откусывал хлеб и сосал молоко. И вспоминал, когда последний раз в жизни ел вот так, хлеб с молоком, и был сыт. Пожалуй, давно, скорее всего в детстве.
И снова побежала дорога. Его болтало в кабине, швыряло от дверцы к шоферу, и прыгали за стеклом реальные грязные поля с кучами соломы, жидкие, полуободранные, словно льняные очески, березняки, жалкие ельники и ухабистая дорога. И мысли прыгали следом, выхватывая из памяти знобящие, как серый осенний день, эпизоды. Под эти воспоминания он чуть было не проехал мимо деревни, где жила старушка, отдавшая ему сапоги. Он запоздало попросил остановить, выскочил на улицу и так же запоздало крикнул спасибо шоферу молоковоза. Шофер, наверное, и не расслышал, буксуя в грязи…
Старушка встретила его ласково, заохала, запричитала — какой он усталый, грязный и наверняка голодный, опять спросила, не жали ли сапоги, позвала его в избу, усадила за стол и начала чем-то кормить. Он что-то ел, коротко отвечал на вопросы, как заведенный, и одновременно пытался понять, что же изменилось в старушке, пока он ходил в Стремянку. Решил, что появилась горьковатинка в складках у губ и в опущенных книзу уголках глаз, но вспомнил, что все это было еще вчера. Так и не додумав, он полез на печь, куда его настойчиво посылала старушка, укрылся там горячим шубным одеялом, но, согревшись, не уснул.
В памяти встала последняя ссора с женой и опять из-за этой работы в приемной комиссии, вернее, в конфликтной. Ирма просила присмотреть и помочь, когда будут разбирать на комиссии и заново переэкзаменовывать мальчика, способного, по ее словам. Сергей напрочь отказался, и тогда у самого случился конфликт, много серьезней, чем тот, ночной.
— Почему же ты не возмущался, когда тебе помогали? — спросила Ирма. — Почему ты помалкивал?
— Мне помогали?! — взъярился Сергей. — Да я сам, все делал сам и всю жизнь! За меня ни сочинений, ни статей не писали!
— Наивный же ты человек!.. Или забывчивый! Кто протолкнул твою диссертацию, когда ее ВАК чуть не зарубил? — когда жена была в гневе, волосы ее почему-то спадали и закрывали лицо. — Мой папа специально ездил в Москву!.. А твоя статья до сих пор бы пылилась в редакции, если бы не он!
— Кто его просил?!
— Да разве об этом нужно просить? — Ирма все убирала и убирала волосы с глаз. — Мы должны помогать друг другу. Это естественно и просто необходимо! Иначе просто не выжить, потому что в науку полезут всякие бездари, всякие кретины с одной извилиной. Сейчас модно идти от сохи да в поэты…
— А я — откуда? — тихо спросил он. — Я же из Стремянки…
— Это бывает раз в сто лет, — бросила она. — И все равно бы так и остался из Стремянки, если бы тебе не помогали… Папа за каждым твоим шагом следит, за каждой статьей. Ты должен был сам об этом догадаться… И мальчику тому ты поможешь. Иначе…
— Что — иначе?
— Иначе я посмотрю, как ты сам будешь защищать докторскую. — резанула Ирма. — Распетушился, святая простота…
Он ничего не мог ответить. Он сидел и, как тогда, после защиты, тупо думал, что на всех его статьях, диссертациях, выстраданных днями в научной библиотеке и ночами за столом, на всей его работе, за которой столько передумано, перелопачено мыслей, на всей его жизни лежит какая-то печать, вызывающая не то чтобы отвращение, а привкус чего-то нечистого. И теперь, что бы ни делал сам, — на всем будет черная мета. Это обстоятельство, эти отпечатки, по сути, сводили на нет все его старания в жизни, как ложка дегтя портит бочку меда.
Нынешней весной он должен был стать самым молодым доктором в университете…
За этими воспоминаниями Сергей заснул, но как-то неглубоко, зябко, и в полуяви снова увидел летающую шестикрылую мельницу, парящую над красной землей, бесконечный грязный проселок, серо- желтое жнивье и кучи сырой соломы. Снились печальные только что пройденные места, и, как тогда на дороге, становилось радостно от печали. Однако сон этот лишь дал минутную передышку. В яви же состояние горьких раздумий немедленно вернулось, причем с удвоенной силой и остротой. «Нельзя так, — шептал он, укрываясь и вжимаясь в угол горячей печи. — Нельзя… Так можно сойти с ума. Вот уж и сны цветные, говорят, первый признак шизофрении… Я ходил по просьбе отца посмотреть на Стремянку. И все. И больше ничего. Я ходил сюда потому, что просил отец…»
Чтобы как-то сбить губительный поток размышлений, он нащупал в темноте лук, связанный в «косу», выплел головку и съел, сжевал пронизывающую рот горечь. «Я приду домой, — продолжал шептать он деревянным от жжения языком. — И все будет хорошо. Приедет Ирма, привезет Вику, и мы опять заживем. Все заживет, и мы заживем…» Он шептал и не верил своим словам, он вытирал слезы, бегущие по щекам, и твердил, что это от лука, что в луке есть какие-то эфирные масла, вызывающие слезотечение, только и всего. А он не плачет. Что ему плакать?..
Так, со слезами, он снова заснул, теперь крепко, хотя продолжал ощущать реальность. Горячая печь обволакивала умиротворяющим теплом, шубное одеяло не давило, как прежде, казалось легким, пушистым, как кладбищенский мох. Ему приснился все тот же сон, который он уже видел однажды: шел по берегу и уронил шапку в воду, будто бежит за ней, пытается дотянуться рукой, затем палкой, но шапка уплывает, уплывает на середину и пропадает за поворотом. Во сне же он подумал, что сон-то это плохой, к смерти, однако чувства оставались легкими, и было совсем не жаль уплывшей шапки. К тому же сон получил продолжение, сплетаясь с былью; потеряв шапку, он со слезами бежал домой, и мать успокаивала его, гладила по голове, прижимала к груди, пахнущей молоком. В детстве, когда это случилось на самом деле, мать еще кормила грудью поскребыша Тимошку, и от обилия молока у нее на груди всегда расплывались два темных круга…
Сергей и проснулся с ощущением этого запаха. В первый миг он не понял, где находится: печь и стены избы так походили на родные, стремянские, слышно было, как трещит и мается огонь, бросая на стекла окон багровые отблески, пахло свежими, только что вынутыми из печи блинами, дымком от сосновых дров. Он, как в детстве, чуть не крикнул — мама! — но вовремя спохватился. На вешалке висел его отмытый и высушенный плащ, внизу стояли очищенные от грязи ботинки и рядом — резиновые сапоги. Наверное, было еще очень рано — за окнами стояла непроглядная тьма, но то, что уже утро, можно было угадать без часов. Старушка хлопотала у печи, разговаривала с блинами, с ухватом и огнем.
Он попытался высвободиться из-под одеяла, пошевелив расслабленными от сна ногами и руками, и не смог. Слушая знакомый вятский говорок, он снова стал засыпать. Поплыла, качаясь, луковая коса, дрогнула непоколебимая печь и, зыбясь, стала убаюкивать.
24
Стремянка в те дни напоминала растревоженный медведем улей.
Даже сведущий в экономических дебрях и принципах хозяйствования Вежин терялся и понимал не все, что происходит. Он лишь чувствовал, что в области и на стремянских гарях появилась сила, о которой никогда не слыхивали. Она могла все, эта сила, и как все сильное, не кричала о себе, не кичилась, а спокойно делала свое дело, оставаясь незримой. Люди, представлявшие ее, были сосредоточенны, деловиты и решительны — качества, нередко принадлежащие тем, кто быстро привыкает к новым местам, много ездит и умеет работать. А еще они чувствовали за собой крепкую поддержку, знали, что без них не обойдутся, и, не имея власти, не имея права хозяина, они могли диктовать свою волю. Когда на Севере вырос целый город нефтепромысловиков и стало ясно, что через год-другой область не сможет своими силами прокормить его население — нет ни денег, ни людей, ни техники, чтобы строить новые совхозы, — нефтяники сказали: мы сами! И этим развязали себе руки, как богатые гости у бедного хозяина. Они были предприимчивы: они сами отыскали десятки тысяч гектаров, по их мнению, отличной земли на стремянских гарях и только ткнули пальцем в карту — здесь! Они пригнали свою технику, прислали своих людей,