порывался вернуться на этот берег реки. Куда же они рвались-то? Целых три поколения жили и обманывали себя, что в любой момент могут вернуться к берегу, на материк и эта красная земля примет их, приютит, согреет. Скорее всего, прадеду было еще куда вернуться, возможно, и дед Тимофей захватил бы еще живой Стремянку, но отцу-то уж точно некуда. Что же он тогда который год словно болеет этой тягой? Почему он так настойчиво просил заехать сюда, посмотреть? Может, чувствовал, предугадывал, что Стремянки давно нет? А может… знал, что нет ее! Знал, но не хотел поверить, потому что человеку надо, чтобы его всегда куда-нибудь тянуло. Чтобы постоянно жила вера в светлую цветочную речку, на берегу которой ему будет хорошо. Святой самообман, добровольное заблуждение, а гены здесь ни при чем…
Почему-то заболели ноги, заломило пальцы, как бывает после мороза у горячей печи. Сергей долго шевелил ими, пока не обнаружил, что сапоги-то маловаты, что скрюченные пальцы упираются в носки и давно занемели, и только сейчас, после шевеления, начинают наполняться кровью. Заныли старые сухие мозоли на козонках. Расшлепанные в детстве ноги противились всякой тесной обуви, и когда-то их пришлось тоже приучать к туфлям, к высоким подборам — избавлять от «деревенского диалекта». Сергей переобулся, натянув сапоги с одними портянками, и стало чуть посвободнее. Только теперь он заметил, что уже вечер, хотя была надежда, что развиднеется, отхлынут сумерки и разгорится день. Он добрел до кладбища и как в шатер вошел под старые сосны. Изъязвленные гнилью, обомшелые кресты кланялись на все четыре стороны, а некоторые и вовсе пали ниц, врастая в землю, оплетаясь травой, и казалось, стоят они просто на ровной земле, поскольку холмики могил давно расползлись, выровнялись заподлицо. Под ногами мягко качался глубокий мох, словно шубным одеялом покрывающий все кладбище, и на память пришла фраза, которую так часто повторяли на похоронах и поминках, — пусть земля ему будет пухом. Наверно, земля здесь была легкая, песчаная, не как тяжелый краснозем на поле, и не потому ли жители пропавшей Стремянки избрали это место для кладбища?
Сергей долго бродил между крестов, пока не стал терять их из виду. Сосновые кроны растворились в сумерках. И вместе с ночной теменью создавалось впечатление, будто весь этот берег начинает терять связь с окружающим миром, будто, оторвавшись от земли, он несется сам по себе в пустом — без единого огонька и звука — пространстве. Иначе бы откуда взяться невидимому ветру, свистящему в ушах?
А корешок все-таки остался. Он сидел в этой земле глубоко, крепко, как древние сосны. Сергей еще при свете пытался найти надписи на крестах, каким-нибудь образом узнать, где лежит его предок, но все было напрасно. Время стерло приметы, и под каждым крестом мог лежать его родич. Обезличенные временем могилы и лежащие под ними кости становились как бы общими предками для ныне живущих, связывали прямой линией родства. Но при жизни-то все было не так. Сергей вспомнил давнюю и настойчивую просьбу отца положить его после смерти между дедом и женой. Всякий раз, когда они бывали на кладбище, показывал это место, ходил по нему, отчерчивал сапогом грани, тыкал пальцем — сюда! Его серьезность казалась тогда если не смешной, то какой-то неуместной. А видимо, это очень важно — знать при жизни, где тебе лежать всё оставшееся Время. Где и с кем. Долгое время это будет важно только для твоих потомков, но, когда сотрутся надписи и холмики, замшеют кресты и камни, важно станет для всех. И не тогда ли наступает вечность?
Прячась от ветра за крайним деревом, Сергей снова снял сапоги и попробовал растянуть, размять их носки, однако твердая резина не поддавалась. Тогда он вынул стельки — истертые, обмахрившиеся суконки — и обулся на босую ногу. Одеревеневшие пальцы налились теплом, утихли сухие мозоли, и как-то сразу стало легко. Он встал с земли, намереваясь спуститься к воде, и тут с изумлением увидел мельницу. Высокий шатер ветряка поднимался прямо посередине пашни, на том месте, где при вечернем свете были заметны лишь родимые пятна от исчезнувших дворов. Ее крылья, обращенные к ветру, медленно поворачивались, создавая иллюзию полета. Сергей оттолкнулся от дерева и пошел по пашне, увязая в земле. Он уже хорошо видел бревенчатые венцы, маленькие окошки под четырехскатной крышей, потрескавшиеся, щербатые торцы на углах и не удивлялся, что может видеть в темноте. Ветряк казался подсвеченным откуда-то снизу. Сергей приблизился на десяток шагов, когда шестикрылая мельница вокруг стала отдаляться. Он снова настиг ее, хотел достать рукой, однако мельница стояла уже возле ельников, а на том месте, где она только что была, осталось белое мучное пятно. Сергей склонился, набрал пригоршню муки и поднес ко рту. Вкуса он не ощутил. Мука таяла на губах. Тогда он ссыпал ее из ладоней на место и обнаружил, что все красное вспаханное поле сплошь засыпано мукой. И мельницы уже не было, и ветер улегся, и весь этот берег, этот кусок земли, прирос к своему месту.
Снег выпал глубокий, так что в контрасте с ним тихая вода Пижмы сделалась черной, словно в колодце. Черными казались ельники, стволы сосен и кланяющиеся кресты. Теплое дерево и еще не остуженная вода топили снег, не давая ему осесть. Но и земля еще была теплой, потому что по белой равнине пашни там и тут проявлялись красные влажные комья.
Он вышел на дорогу, когда снег почти растаял и все вчерашние краски вновь обрели свой цвет и даже были ярче, словно на картине, обновленной свежим лаком. Красноватая, в блестках луж, дорога змеилась в обе стороны и терялась где-то в полях и перелесках. В тот час не было ни души вокруг, от тишины слышалось биение крови в ушах и шорох травы под ногами казался таким громким, будто он шел по железной крыше.
С дороги он оглянулся последний раз на место, где стояла когда-то Стремянка, и, уже больше не оборачиваясь, удерживая себя от этого желания, побрел по грязному проселку. Кожаный плащ окончательно промок, отяжелел и почти не грел: он зяб, сдерживая дрожь, загоняя ее глубже в тело, и оттого боялся дышать полной грудью. Можно было побежать, чтобы согреться, но Сергей ощущал растущее онемение под левой лопаткой, а левую руку тихонько мозжило. Он старался двигаться размеренно, чтобы не разбудить острую боль в сердце. Мимо тянулись поля со сжатой гречихой, еловые леса с березовыми проплешинами, красными полотнищами лежала вспаханная зябь. Дорога казалась бесконечной, тянула от увала к увалу, переваливалась с боку на бок, вброд пересекая утлые заболоченные речонки. Пустынная земля была печальной, но в этой печали хранилась какая-то сладость, живая, созидательная сила, от которой еще больше хотелось жить, и дремлющая в сердце боль лишь подстегивала это желание. Можно было зайти в одну из деревенек, обогреться и отдохнуть, но печальная дорога словно привязала его и не отпускала, заставляя выхлебать свою сладость до самого дна. И он хлебал, стараясь не пролить капли.
Где-то на середине пути он свернул на поле и попытался зажечь кучу гречишной соломы. Мокрая солома не горела, исходила горьковатым дымом, не в силах набрать нужного жара, гасла. Сергей вытряхнул из кармана все бумажки — какие-то справки, записки с адресами и телефонами, квитки с расписанием будущих лекций, пустил все это на растопку, однако солома так и не загорелась. Тогда он разрыл логово, сел в него и достал стеклянный пенал с нитроглицерином. Таблетки перетолклись в порошок. Он насыпал его на ладонь, слизнул и почти сразу ощутил, как боль из сердца перелилась в затылок и виски. Он перетерпел эту боль, сидя с закрытыми глазами, потом выбрался из соломы и снова ступил на дорогу.
Серое, сумеречное утро, как и вчера, перешло в такой же день, остановившиеся часы показывали три часа ночи, и Сергей потерял ощущение времени. К тому же на какой-то миг ему почудилось, что он идет не в ту сторону, не в Тужу, а в неведомое Караванное, и теперь надо возвращаться, повторив весь путь по печальному проселку. Он остановился, размышляя и пытаясь припомнить, куда повернул с остатка неперепаханной стремянской дороги, и услышал нагоняющий его одинокий гул машины.
Вчерашний молоковоз зигзагами шел по проселку, буксовал и юзил, высоко в небо выметывая колесами грязь. Шофер остановился сам, молча подождав, пока Сергей заберется в кабину, с хрястом включил скорость. В кабине пахло жаром нагретого мотора, бензином и… хлебом. Тонкий его дух перебивал все остальные запахи и навязчиво притягивал мысли. Голод возник сразу, и такой сильный, что заглушал ноющую сердечную боль.
— У вас хлеба… не найдется? — спросил Сергей, обернувшись к водителю. Голос прозвучал хрипловато и как-то странно, словно чужой, слова показались скрипучими, как битое стекло под сапогом. Шофер молча отдернул дверцу «бардачка». Там лежала большая краюха свежего ржаного хлеба. Сергей осторожно взял хлеб измазанными в красной земле руками, отломил и стал есть. Он откусывал и жевал долго, пока хлеб не превращался в кашицу, затем рассасывал его и с сожалением глотал: хлеб был кисловатым, но в том-то и была его хлебная сладость.
Водитель неожиданно притормозил и достал из-под сиденья белый пластиковый шланг.
— Пошли, — буркнул он.
Сергей послушно спрыгнул на землю и остановился возле цистерны молоковоза. Шофер забрался