болезненным, в данном случае — с мыльницей. Заметь, это палка о двух концах. Вода не только смягчает удары, она и тебя растворяет. Туалет — твоя проекция настоящего. Именно такой тебе представляется жизнь на данный момент. А поезд… Поезд — это время, которое всё сотрёт, всё перемелет…
…Время шло, перемалывало. Начиналось лето. Очень часто гремела гроза. Я закидывал ноги на стену и думал о всякой ерунде. Например о том, зачем я так много знаю о своём рождении? Когда я родился, а родился я преждевременно — я всегда тороплю события — врачи сказали моей матери, что самое лучшее для неё — оставить меня им. Видимо, на опыты. Дескать, я вышел умственно неполноценным и плохо кончу. При самом радужном раскладе доживу лет до двенадцати, а там меня неминуемо задушит эпилепсия. Мама поверила, но не сдалась. Во всём обвинив себя, она решила посветить свой век заботе о родной крошке Цахес. Из этого вышел настоящий скандал. Все родственники перегрызлись на этой почве. Дед чуть не развёлся с бабулькой из-за того, что она слишком уж много времени уделяла «неведомой зверюшке»: я родился жёлтым, с обильным волосяным покровом.
— Не привыкайте! Всё равно скоро умрёт. Видите, даже на погремушку не реагирует, — уверяли белые халаты. Интересно, а почему я должен реагировать на погремушку? И как? Глупость какая-то! Отец занял нейтральную позицию. Молчал и смотрел влюблёнными глазами на мать. Он не бросал меня, но и не привыкал. Всего этого я, конечно, не помню. Но безмерно любящие меня родные не преминули просветить. Зачем? Я полагаю, прекрасно бы прожил без излишней информации. Особенно умиляла меня мамина мать. Старушка прямо-таки вдохновлялась этой темой:
— Ты не представляешь, Андрюшенька, до чего своенравна твоя мамаша! Забеременела, а мне ничего не сказала. Я узнала уже на четвёртом месяце. Какой уж тут аборт? Пришлось выходить замуж за папашку твоего. А ведь всё могло быть иначе…
Действительно, могло. Что было бы, если бы маму отвезли в какую-нибудь «Ювенту», усыпили бы наркотиком? Или тогда ещё не практиковали наркоз при подобных операциях? Она бы тоже надела сорочку, положила бы трусы и прокладку под подушку. Села бы в это жуткое кресло… Её пристёгивают ремнями. Она плачет. Кто-то робко спрашивает:
— Может, не надо?
— Прекрати! — решительный ответ. — Иначе — нельзя!
Скрежет металла. Резиновые перчатки. Игла. Кровь. Дикий крик. Я, вернее эмбрион, подаюсь назад, но оболочка уже разорвана, и теперь я уже трусь о жестяную мыльницу. По частям отрывают миниатюрные конечности. Выскрёбывают сгустки крови. Кровь. Кровь. Кровь… Мама бы долго плакала. Наверное, тоже читала бы стихи: «Мама! Ваш сын прекрасно болен! У него пожар сердца!» Меня бы сожгли. Возможно, отправили бы на лекарства или бросили бы на помойку. Там всегда подъедаются голодные собаки. Одно несомненно — прощаться с безвременно усопшим никто бы не стал. А мама… Мама жила бы дальше, перемалывала бы время. Вероятно, всё осталось бы так, как и сейчас, когда я уже двадцать пятый год существую рядом с ней. Только она смотрела бы иначе. Как те, что приходят в «Ювенту». Это удивительный взгляд. Блуждающий, напуганный взгляд загнанного зверя. В дрожь бросает от этих маленьких беременных детей…. Если бы я не родился, то не маялся бы сейчас дурью — единственный разумный вывод, к которому я пришёл.
Летом я встретил её — другую. У неё было чудное сербское имя — Милана. Мы познакомились в милиции. Меня пригласили сниматься в новом телесериале про доблестных оперативников, и я немало времени проводил в 71 отделении. Во время перерыва увидел в коридоре её. У Миланы демонически прекрасное лицо. Огромные угольные глаза. Тонкий нос. Высокий лоб. Пухлые, нервные губы. Младенческий румянец. Дерзкий живописный изгиб бровей. И всё это завершалось шапкой непослушных крупных кудрей какого-то невероятного цвета — цвета пепла, пыли. Безусловно, её нельзя было не заметить. Личико выражало недовольство, будто она ожидала подвоха, готовилась отразить нападение. Перевёл взгляд ниже. Худенькое, по-детски неуклюжее тельце. Недлинные ноги, осиная талия, угловатые плечи, неженская грудь — никак не стыковывались с её бесподобно красивым лицом. Не верилось, что это несовершенно тело принадлежит Милане. Именно контраст изобличал недостатки, которые, вероятно, и не заметил бы привыкший к норме глаз. Скользнул взглядом вверх. Хотелось вновь окунуться в яркую жгучесть её лица.
— Эй! — она встрепенулась, устремила чарующие чернильные глаза на проходящего мимо опера. — Долго еще? Уж третий час сижу, — чуть хрипловатое, грудное контральто.
— Откуда мне знать? — дежурный раздражённый взгляд в ответ. Лёгкое изумление. Колебание… Устоял. Каряя муть не поглотила его. Снова раздражение. Возмущённое безразличие.
— Так я пойду хоть покурю во дворе…
— Нельзя! — коротко, резко.
— Какого чёрта? В конце концов, я пришла как свидетель с дурацким намерением выполнить свой гражданский долг. И вы не имеете права удерживать меня… — она гневно сверкала глазами, сдувала со лба колечко взмокших от духоты волос и походила на одичавшую породистую кобылицу. Та же играющая сила, неприступность, грация.
— А я вот тебя сейчас прикую к батарее наручниками. Вот тогда и поговорим про твои права и про мои, — опер сорвался. С готовностью, даже с жадностью. Словно уже не один час искал возможность выплеснуть накопившуюся желчь. Милана обомлела, тряхнула пыльными кудрями, угрожающе понизила голос.
— Дорогой, а как насчёт Конституции? Ты вообще соображаешь, что говоришь?
— Уморила! — парень демонстративно заржал. — Детка, засунь свою Конституцию, знаешь куда?
— Простите, вы позволите? — я подошёл к ним, сел рядом с девушкой, ещё не зная, что предпринять. Оба недоверчиво, с вызовом уставились на меня.
— Ты тот, кто я думаю? — парень первый справился с оцепенением.
— Не исключено, — усмехнулся я.
— А автограф можно? — вполне приемлемая улыбка.
— Запросто! — достал блокнот. Затейливо начерикал: «Оставь девушку в покое. Очень хочется познакомиться. Будь здоров! Андрей Мешиков». Опер прочёл. Красиво усмехнулся.
— Ну давай! Не кашляй! — исчез в зелени коридора. Милана — пристальный колючий взгляд. Сама подозрительность, настороженность.
— Вы артист?
— В некотором роде. А вы преступница? — я изо всех сил улыбался, пытался снять неловкое напряжение.
— Что вы! — она тоже улыбнулась. — Я всего лишь свидетель.
Улыбка у неё была обычная, вынужденно вежливая. Но уже через неделю она стала улыбаться совсем иначе — расцветая. Улыбались трепещущие губы, сияющие глаза, нежно загорелый кончик носа, даже кудряшки. Так она улыбалась только мне… Наверное, единственное хорошее, что я для неё сделал — это научил улыбаться, от души, самозабвенно. Милане было всего восемнадцать. Она училась на журналистку. Летом подрабатывала секретаршей в частном издательстве, где недавно были украдены три купленных для дирекции сотовых телефона. Вора поймали, телефоны изъяли, а следователь начал путать в показаниях всех остальных. Так, на всякий случай.
— Ты можешь мне объяснить, как такое происходит? Сесть за три сотовых! Абсурд какой-то! — горячо говорила она, погружая моё отражение в матовые волны тёмных глаз. И такой гнев слышался в её голосе, такая трогательная наивность, что и сам я начинал негодовать. Действительно, кто виноват? Кто допустил? Почему едва оперившиеся пацаны садятся в тюрьму за такую вот мелочёвку? Оскар Уайлд писал, что во всём случающемся с детьми виноваты родители. Писал, что дети, начиная свой путь с безграничной любви к родителям, позднее, по мере взросления начинают их осуждать. Прощают — реже, чем никогда. Так что же? Виновники родители? Не хотелось верить. От таких мыслей я всегда начинал чувствовать горячее нежелание стать отцом когда бы то ни было. Мной овладевал пещерный животный страх, что в мою жизнь вкарабкается маленький, до дикости беззащитный и уязвимый детёныш. И я буду виноват в его боли, и эта боль будет для меня в тысячу раз острее моей собственной. Я буду дрожать над каждым его шагом по проезжей части, вылавливать по подворотням, выдёргивать из нежных ручек сигареты, проверять уроки, не спать по ночам, когда с ним случится первая любовь… А потом он покинет меня, уйдёт в другую жизнь, закрытую для отеческих глаз…