что наряду с контрактными отношениями существуют иные, в которых проявляются наша устойчивая идентичность и подлинность, наше призвание и долг.
В самом ли деле этот дуализм устарел и сцену должны занять остраненные типы, не знающие долга и привязанности? В самом ли деле человек новой формации в случае, если ему, например, предстоит выбор, служить в своей, национальной армии или в чужой (где способны платить больше), имеет право выбрать чужую, даже если она сегодня угрожает его отечеству?
Ясно, что положительный ответ в данном случае требует последовательного отказа от самого понятия отечества и других сантиментов традиционного сознания.
Так ли рассуждал классический буржуа, открыватель утилитарного принципа? Нет, не совсем так: исторический буржуа хорошо сознавал пределы утилитарно-контрактных отношений; сохранял способность различать материально-вещественное и идеальное, индивидуальное и коллективное, произвольное и непреложное. Истинную школу тотальной остраненности ему еще предстояло пройти у глобалистов, и здесь его идентичность выстраивается не по старой классовой модели, а по модели, олицетворяемой фигурой еврея.
Последний — представитель не родины, а диаспоры, кочующий в мировом пространстве в поисках выгоды. Есть все основания подозревать, что новейшая 'культурная революция', случившаяся с буржуазным сознанием, инициирована евреями как адептами последовательной остраненности гражданина мира от всего «местного» и от всего «идеального».
Вопрос о том, совпадает ли новейший прогресс с этой еврейской моделью, и если да, то какова социальная и моральная цена такого прогресса, сегодня непременно должен быть поставлен. И поставлен он должен быть в первую очередь нами, русскими, потому что именно мы дважды на протяжении одного века стали объектом расовой ненависти со стороны представителей не знающего отечества интернационала. В начале ХХ века это был левый, коммунистический интернационал, усмотревший в русском национальном типе ненавистные черты расово неполноценного местного типа; в конце ХХ века это правый, либеральный интернационал, и на этот раз сосредоточивший на нас непримиримый взгляд расово- антропологического оценщика. Если бы коммунистический интернационал в России искоренял одних только представителей «буржуазно-помещичьих» классов, мы могли бы верить, что речь в самом деле идет о классовой критике и классовой борьбе. (Хотя социальная борьба, если она не носит расово- антропологической подоплеки, не должна перерастать в геноцид.) Но когда большевистская революция приступила к собственно социалистическому этапу, на котором основной мишенью стало русское крестьянство, ее расовый характер обнажился во всей откровенности. В лице большевистских комиссаров прогресс заговорил языком расовой непримиримости и расового геноцида. Почему-то именно та степень абстрагирования от локально-национального, местного и традиционалистского, которую воплощало сознание еврейской революционной диаспоры, оказалась чреватой расовым геноцидом.
В самом деле, ненависть к классу крупных собственников может быть объяснена и на строгом языке марксистской классовой теории, поднимающей вопросы эксплуатации, и на более приземленном языке тех, кто выдвинул лозунг 'грабь награбленное', — у них 'классовое чувство' служит камуфляжем другого, более безыскусного чувства. Но как быть с комиссарской ненавистью к русскому крестьянству? Здесь оценки, относящиеся к классовой неприемлемости и непримиримости, явно сменяются оценками в духе расово- антропологической неполноценности: крестьянин именно как определенный национальный тип не годился для светлого будущего. Обоснования этого расистского презрения в свое время были широко представлены в коммунистической литературе: крестьянин как органический тип, связанный с землей-кормилицей, был признан не адекватным машинному веку— обществу, организованному по модели единой промышленной фабрики.
Специфический идейный материализм большевистских комиссаров был смоделирован по машинному образцу, и все его классово-антропологические противопоставления основывались на презрении воплотителей машинного начала 'железных людей' к слабому теплокровному человеческому типу, не обладающему ни регулярностью промышленного автомата, ни его безжалостной функциональностью.
Словом, русское крестьянство как определенный национальный тип воспринималось большевистскими модернизаторами в качестве воплощения вселенской домашинной архаики, с которой и вел беспощадную борьбу коммунистический интернационал. Все неумолимые антитезы, связанные с противопоставлением традиционного русского типа современному, касались в первую очередь русской «безмерности», дряблости, «аморфности», аляповатости, ситцево-березовой сентиментальности, «цыганщины» и т. п. Гулаг в этом контексте выступал не просто в качестве системы деспотического подавления — здесь его черты расистской машины оказываются спрятанными, — а в качестве системы переработки презренной человеческой органики в новую механику. Устроители Гулага были не представителями 'традиционного деспотизма', а расово мыслящими социальными инженерами, задумавшими переплавить устаревший человеческий материал. Ясно, что для этого им понадобилась такая степень «остраненности» от местного антропологического типа, которая замешена не на обычном безразличии внешнего (иностранного) наблюдателя, а на горячей непримиримости тех, кто собрался отвоевать и расчистить землю от знакомого, но ненавистного типа.
Обстановка этой расовой непримиримости представителей «остраненного» интернационала к русскому национальному типу воспроизводится на рубеже ХХ—XXI веков. И тогда, и сейчас интернационал говорит языком расистов, бракующих негодный человеческий материал. Прежде эта негодность определялась по «машинным» критериям крупной индустрии, ныне— по рыночным критериям. Наивными будут те, кто посчитает новую нищету населения, лишаемого нормальных условий демографического воспроизводства, каким-то косвенным, стихийным следствием 'рыночных реформ'. Этому можно было бы поверить, если бы те, кого выбрасывают за пределы цивилизованного существования, удостаивались сочувствия или хотя бы безразличного молчания. Тогда можно было бы поверить, что мы имеем дело с бессердечным буржуа, который делает свой гешефт, не интересуясь социальными последствиями. Но дело в том, что вытесняемое на обочину жизни национальное большинство России одновременно подвергается массированной кампании дискредитации: осуждаются его историческое прошлое, его традиция и менталитет, его язык и литература, его церковь.
Иными словами, мы здесь имеем дело не с буржуа, в самом деле безразличным к гуманитарным последствиям своих рыночных экспериментов, а с расово внимательным и бдительным оппонентом национальной русской традиции, подлежащей искоренению вместе с ее носителями.
Именно в этом проявляется характерное единство и взаимопереход гражданской и империалистических войн нашей эпохи. Прежде внешние захватчики довольствовались тем, что просто отнимали у побежденных часть их национальных богатств и территорий. Для этого не требовалось никакой гуманитарной критики противника, высвечивающей все уголки его национальной души. Современные приватизаторы, выступающие в глобальном масштабе, не довольствуются военным натиском, которому обычно подвергается внешний противник. Они вооружаются гуманитарным анализом его сознания, дискредитируя его как бы изнутри — по методу партии, ведущей внутреннюю, гражданскую войну.
Этим анализом занимается особая категория лиц, ведущих пограничное существование: они одновременно выступают и в качестве граждан данной страны, и ее внешних, остраненных критиков. Блестящими мастерами этого приема критической двусмысленности выступают евреи. Еврейская критика России обладает удобными признаками неуловимой идентификации: с одной стороны, ее инвективы подаются как этнически нейтральные, «общечеловеческие», с другой — в них нет ни сочувствия, ни ответственности, присущих действительно имманентной критике, озабоченной тем, чтобы не убить, а исправить. Еврейская критика России, как правило, не говорит о том, что она выражает еврейскую точку зрения, — она предпочитает ту специфическую пограничную и связанную с пограничным статусом экстерриториальность, сочетая непримиримую оппозиционность с непогрешимой объективностью.
Мы ничего по-настоящему не поймем в реальных глобальных последствиях этой непримиримой еврейской критики, если не осознаем, что она ведется в присутствии заинтересованного империалистического наблюдателя, а в целом ряде случаев и прямо поощряется и финансируется им. Сегодня ни одна крупная держава, не говоря уже о сверхдержаве, не видит чисто империалистических войн, не связанных с тонким внутренним вмешательством в дела противника, то есть не пользуясь услугами партии гражданской войны. Во всех тех случаях, когда современному агрессору требуется территория или ресурсы менее защищенной страны, он предварительно организовывает массированную кампанию