нравилась доктору.
— Весьма признателен, — сказал я врачу. — Постараемся выполнить ваши предписания.
— Молодцом, молодцом, — похвалил он. — Могу навестить больного завтра, — это уже к Власику, — но сюда, в ваше учреждение, просто так не пропустят.
— Назовете свою фамилию, я дам указание, — напыжился Власик. Он ушел вместе с врачом, а под вечер вернулся, принес два свертка, большой и малый. В одном оказалось офицерское обмундирование, даже фуражка без кокарды и старые, хотя и крепкие сапоги. В другом — хлеб, сахар, чай и вобла.
— Кипяток в тамбуре возле дежурного, — сказал Власик. И предупредил: На улицу соваться не советую. Не пустят…
— Учту.
— Учитывай или не учитывай — все одно: без меня ни шагу и точка, ухмылка у него была наглая, держался он с подчеркнутым превосходством и вообще сразу произвел на меня неблагоприятное впечатление. Лет ему было меньше, чем мне, но он был из числа тех, кто предрасположен к полноте, фигура расплывчатая, рыхлая, физиономия тоже. Комиссарская кожаная куртка тесновата. Плоская кепчонка сдвинута низко на лоб. Хоть и не преминул Власик за наше короткое знакомство несколько раз подчеркнуть что он пролетарий, из рабочего класса, я все же не мог его представить никем, кроме как половым из трактира или официантом из ресторана средней руки. Слащавая улыбочка: 'чего изволите' — и холодный расчет в глазах. Будет лебезить перед сильным, перед богатым, а при возможности без зазрения совести оберет до последней копейки пьяную жертву. Видывал я субъектов такого склада среди вестовых, ординарцев. Подобострастно улыбается начальству и готов издеваться над тем, кто ниже его. Я прежде чурался подобных людей, но теперь находился в таком положении, когда знакомства не выбирают.
Для Власика я был загадкой, он не мог смекнуть, как разговаривать со мной. С одной стороны, вроде бы офицер, 'белогвардейская сволочь', с которой и толковать нечего, а с другой, Сталин заботится, вылечить велел и все такое прочее. Мне смешно было наблюдать, как пытается Власик определиться, найти линию поведения.
— Ну, оклемался, что ли? — спросил он. — Хватит с тебя, завтра доложу, что здоров.
Да, пора было указать ему надлежащее место. Спустив ноги с кровати, я с подчеркнутым пренебрежением поманил его пальцем.
— Ты чего? — удивился Власик.
— Ближе, — ледяным тоном произнес я. — Здесь! Стоять! Если еще раз услышу обращение на «ты»…
— Ха! — перебил он, вновь обретая свою нахальную усмешку. — Ишь, чего захотел… — Однако осторожность взяла все же верх. — А как еще величать? Может, «барин»? Или 'ваше благородие'?
— Разрешаю называть меня гражданином и даже обращаться по имени-отчеству, — продолжал я окатывать Власика холодной водицей, — иначе перестану замечать вас. Это во-первых!
— Будет и во-вторых? — Он все еще пытался насмешничать.
— Будет. Завтра в присутствии Сталина я дам вам пощечину и объясню, чем она вызвана.
— Ну, ты… Ну, вы это бросьте. — Он даже отшатнулся к порогу. — А то ведь можно и схлопотать, — теперь он был явно растерян.
— Марш отсюда! За дверь! — скомандовал я. — И без стука в эту комнату не входить!..
Власик не выдержал моего тона, моего взгляда: он был озадачен, был обозлен, но все-таки выполнил мое распоряжение — исчез. А в следующий раз, прежде чем войти, постучал.
Приобщил, в общем, наглеца, недавнего, как выяснилось, унтера, к элементарной вежливости, и стал ждать. От предстоящего разговора зависело очень многое, и мне трудно было сохранить спокойствие. А Власик, как назло, долго не появлялся. Лишь во второй половине дня потный, запыхавшийся взбежал он по лестнице, поздоровался торопливо и сказал:
— Он у себя…
Повел меня мимо покосившихся заборов, мимо мертвых, холодных паровозов, куда-то на запасные пути станции. Там стоял состав из нескольких пассажирских вагонов первого класса. Бойцы в гражданском, одетые всяк по себе, несли караул возле подножек. Прохаживался морячок с деревянной коробкой маузера через плечо. Он окинул меня цепким, запоминающим взглядом, молча кивнул: проходите.
Миновали просторный салон, где работали несколько человек, склонившись над бумагами. Кто-то говорил по телефону. Дробными очередями строчила пишущая машинка.
Дверь. Еще дверь. Власик подтянулся, поправил кепчонку, постучал костяшками пальцев.
В кабинете-спальне Сталин находился один. Он, видимо, отдыхал, полулежа на диване возле стола. И одет был по-домашнему. Темная гимнастерка с расстегнутым воротом — из какой-то мягкой материи. Такие же брюки заправлены в неказенные, не по шаблону сшитые сапоги.
— Пусть дадут чай, — сказал Сталин Власику и, улыбнувшись, указал мне на кресло. — Садитесь. Как ваше здоровье, Николай Алексеевич?
— Весьма признателен вам. — Я запнулся, не зная, как обращаться к нему. Он догадался:
— Иосифом Виссарионовичем зовут меня.
— Спасибо. Мне очень повезло, что встретился с вами.
— Не будем забегать вперед. Время покажет. А теперь хотелось бы знать, почему вы у нас?
Я не имел никаких причин скрывать, с какой целью перешел фронт. Наоборот, даже рассчитывал на Сталина, с его помощью больше надежды разыскать негодяев, если они в плену. Но мне трудно было говорить о своем горе, кощунственным казалось открывать чужому человеку то, что произошло с Верой. И вообще я отвык быть откровенным, делиться пережитым. С декабря семнадцатого года, после разговора с Алексеем Алексеевичем Брусиловым, я только тем и занимался, что молчал, таился, выдавал себя за другого, скрывая от всех непоправимое свое несчастье.
Пауза затягивалась. Хорошо, что вошел Власик. Пока он расставлял на столе стаканы, о чем-то советуясь со Сталиным, я внимательно разглядывал профиль Иосифа Виссарионовича. У него отросли волосы: густые, пружинистые, черные, зачесанные назад — целая шапка волос. В Красноярске, при первой встрече, он был острижен, голова казалась маленькой, а нос — слишком большим. Нет, крупноват, конечно, нос, однако не очень. Это Давнис, вышучивая солдата, утрировал, бывало, для смеха… Стоп! Этот негодяй исполнял обязанности командира роты, с его стороны грозила Сталину неприятность.
— Помните капитана Давниса? — вырвалось у меня.
— Поручика?
— Ну да, тогда он был поручиком. Вырос теперь негодяй!
Сталин посмотрел на Власика, застывшего у двери. Видно было — очень хочет послушать. Но взгляд Иосифа Виссарионовича был таков, что любопытный сразу исчез.
— Я помню, — сказал Сталин. — А в чем дело?
— Ищу его, чтобы задушить своими руками. Его и Оглы… Мне бы только добраться до них, не знаю, что с ними сделаю. Огнем буду жечь!
— Успокойтесь. Выпейте чаю и успокойтесь.
Нет, я уже не мог сдерживаться. Прорвалось то, что копилось, болело, терзало меня все последние месяцы. Я видел, как вздрагивают мои руки, слышал, как неузнаваем напряженный голос, но не в состоянии был остановиться: говорил, говорил, говорил, наполняясь признательностью к Сталину за то, что он так внимательно, сочувственно, сопереживающе слушает мою исповедь. А когда я сказал, что сотворили негодяи с моей Верой, глаза Сталина блеснули яростью, он ударил кулаком по столу.
— Позор! — глухо произнес он. — Это не люди, цис рисхва [Черт побери (груз.)], это разбойники с большой дороги!
И тут случилось такое, на что я, выгоревший, опустошенный, никак, казалось бы, не был способен: я заплакал, с трудом сдерживая конвульсивные, истерические движения. Сталин, тактично, отвернувшись к завешенному окну, курил, давая мне время справиться со своей слабостью.
— Их мало расстрелять, этих бандитов, — произнес он. — Не знаю, как поступить, но расстрел — слишком легкая смерть для них.
Собравшись с силами и подавив рыдания, я продолжил рассказ о своих странствиях и поисках, но теперь Иосиф Виссарионович слушал меня менее внимательно, думая о чем-то. Спросил:
— Скажите, вы воевали против нас?