Я увидел в зеркале ее усталое, бледное лицо, резче проступила на нем черная родинка над правым глазом, ближе к виску. Грустно и извиняюще улыбнулась жена.
— Надо спешить, — сказал я ей, — покончить со всем этим.
— Милый, ты не на меня гляди. Ты посмотри, всмотрись, — повторила она последнее слово. — Это же картина в раме.
Что там еще? Огромный простор вмещало зеркало. Синее небо, желтый белоколонный фасад нашего дома, склон холма, уголок леса, необъятные дали, дорога к деревне…
— Великолепное историческое полотно, — горечь и восхищение звучали в голосе Веры. — Если бы это остановить, запечатлеть… На дороге-то что творится! А жанровые сценки! Ты оцени, милый, это же для кисти великого мастера!
А, вот она о чем! О мужиках и бабах, муравьиной цепочкой растянувшихся по дороге от холма до самой деревни. Вели наших лошадей, гнали коров, коз, несли кур и гусей, и все это с вороватой поспешностью, с опаской, как бы не отняли те, кто сильней. И доски тащили, и двери, и оконные рамы, какие-то мешки, ящики, узлы. А фон — чистейшей синевы небо. И рама, с четырех сторон отсекающая 'кусок жизни'.
Впрочем, картина была бы неполной, если бы я ограничил свое перечисление, не сказав о 'переднем плане', отражавшемся в зеркале.
Две бабы мутузили друг друга, вцепившись в волосы — не поделили перину: вокруг вихрился пух. Пьяный распоясанный мужик с ночным горшком на голове нес в одной руке японскую этажерку из бамбука, а в другой бронзовый подсвечник. У крыльца самодовольно улыбалась круглощекая девка, напялив поверх сарафана кружевной пеньюар.
Нет, просто невыносимо было терпеть этот вандализм. Все, что десятилетиями со вкусом, обдуманно собиралось в доме и вместе представляло большую ценность, начиная от библиотеки и коллекций до венецианских зеркал, сейчас ломалось, рассыпалось, растаскивалось по мелочам, было обречено на уничтожение. И видеть это в красивой раме было особенно горько и стыдно.
— Разбить? — спросил я жену.
— Зачем? — успокаивающе улыбнулась она. — Пусть сами на себя смотрят. По-моему, некоторым из них становится совестно.
Для нее это имело значение?!
Скорей бы уехать! Я боялся, что не выдержу, сорвусь. В тарантасе у меня лежали гранаты и карабин. А Вера, угадав мое состояние, взяла меня за локоть, чуть прижалась ко мне, заглянула в глаза, спросила:
— Знаешь, милый, почему я не очень волнуюсь?
— Думаешь, это ненадолго, скоро вернемся сюда?
— Нет, Коля, совсем нет, — застенчиво улыбнулась она и, приподнявшись на цыпочки, сообщила тихо и радостно: — У нас будет ребенок!
Если бы весь холм с домом и парком взлетел бы вдруг на воздух с треском и дымом, я не поразился бы так, как поразился в тот момент словам милой моей Веры! И едва схлынуло потрясение, первой четкой мыслью было: не ошиблась ли она?
— Ты совершенно уверена?
— Да, Коля, да! Пока были сомнения, я молчала.
— Я просто не знаю… Я не могу выразить…
— Не совсем ко времени, — сказала она, — но тут уж ничего не поделаешь.
— Какая ты умница! — поцеловал я ее хрупкую, почти невесомую руку. Сейчас это наоборот гораздо важнее, чем когда-либо.
— Почему, Коля?
— У нас появилась цель, появился ориентир.
— И не надо принимать близко к сердцу все остальное, разные неприятности, правда? — словно убеждая себя, сказала она. — Ты согласен?
— Конечно, — ответил я голосом, обретшим привычное уверенное звучание. — Теперь мы будем думать о будущем. Теперь у нас есть будущее!
3
Меня поймут люди, которые, несколько лет находясь в супружестве, хотели иметь ребенка и не имели его, сами испытали непроизвольное нарастающее беспокойство и даже страх: вдруг у нас с любимой женщиной ничего не сможет получиться? Чья вина? И что же нам делать? Признаюсь, я не раз задумывался об этом. И Вера потом, когда мы уже приехали в Москву, сказала мне: очень угнетало ее то, что никак не может понести ребенка, усиливалось ощущение неполноценности, пустоцветности. Теперь в этом отношении все стало на место — забота о Вере, тревога о ее здоровье отодвинули на задний план другие события, переживания.
Теперь в этом отношении все стало на место — забота о Вере, тревога о ее здоровье отодвинули на задний план другие события, переживания. Может быть, чрезмерное беспокойство о Вере как раз и привело к ужасной трагедии, может, надо нам было жить рядом, не разлучаясь, вместе переносить трудности, не ища лучшего?! Но очень уж я любил Веру, очень хотел, чтобы не испытывала она неудобств и стеснения.
В Москве было холодно и голодно. Очень голодно. Рабочим выдавали хоть небольшой, но все же паек. Изворотливые дельцы, торгаши пользовались услугами спекулянтов. Хуже всех было таким, как мы, то есть людям, не привыкшим заботиться о себе и вдруг оказавшимся на обочине жизни. Мы были, если и не обязательно врагами, то, во всяком случае «чужими» для новой власти, наши знания, наш опыт (в том числе и военный) словно бы вообще не требовались ей. А ловчить, изворачиваться, унижаться ради куска хлеба мы не умели, да и достоинство не позволяло. Пользуясь этим, какие-то темные личности увивались возле развенчанных аристократов, перепродавали, меняли на продукты, на дрова их ценности, безбожно обманывая при этом непрактичных людей.
Знакомых в Москве оказалось мало, да и жили они замкнуто, занятые своими бедами и заботами. Чувствовали мы себя одинокими и очень обрадовались, встретив здесь Матильду Васильевну. Как и прежде, активность, жажда деятельности били в ней через край. К происходившим вокруг событиям она относилась с насмешкой. Революция? Ни одна порядочная страна не обошлась без таких потрясений. Во Франции этим революциям счет потеряли. Постреляют, побесятся, посуетятся — и все возвращается 'на круги своя'. Частичное перераспределение богатств и привилегий в пользу новых энергичных людей — вот что это такое. Надобно не терять голову и не лезть в драку, если не знаешь точно, за что следует драться. А таким, как мы (подразумевалась беременность Веры), вообще следует спокойно жить-поживать где-нибудь в богоспасаемом захолустье, ожидая прибавления семейства.
Она, конечно, во многом была права, но легко ей было рассуждать о «перераспределении» богатств, имея капиталы, вложенные в кофейные плантации Бразилии и какие-то рудники в Африке. Там ничего не «перераспределяли».
Матильда Васильевна и прежде относилась к нам с большим расположением, а теперь, прочувствовав наши трудности, прониклась такой заботливостью, что мне становилось просто неловко от ее хлопот. То, что я сделал когда-то по ее просьбе для Джугашвили, не шло ни в какие сравнения с тем, что делала она для нас. Такая уж это была увлекающаяся натура, ее всегда бросало из одной крайности в другую. А тут еще воспоминания о собственной московской молодости, об утраченном ребенке — это притягивало ее к нам. Для нас же, не имевших родственников, забота старшей, знающей женщины представлялась ценной во всех отношениях. Тогда я еще не понимал, что чрезмерной предприимчивости, энергичности надобно опасаться не меньше, чем бездеятельности и равнодушия.
Когда-то в начале зимы, когда клонился к концу хмуренький снегопадный день, Матильда Васильевна явилась к нам в неурочный час весьма веселая и возбужденная. Прямо с порога сообщила: завтра утром отправляется поезд на юг, к Ростову-на-Дону. Несколько вагонов идут с особой охраной, в них едут семьи французских дипломатов и коммерсантов. Пришлось изрядно похлопотать, чтобы получить два места в купе (о том, каких денег ей это стоило, Матильда Васильевна даже не упомянула). А Ростов — это благословенный край. Во всяком случае оттуда рукой подать до тихого изобильного Новочеркасска, где поддерживает твердый порядок донской атаман Каледин и куда отправилось уже много хороших семей. А