природа тоже творят лучшее при помощи изобилия, а не экономии! — если учесть давнюю любовь автора «Бабаева», «Медвежонка» и «Движений» к живописности и несомненное воздействие на него новаторских литературных течений XX века. Ведь чтобы создать такой маленький шедевр стиля, синтез наглядности и одухотворенности в описании начала пожара в «Маяке в тумане» (1933), увидеть «змеиные головки рождавшихся огоньков», шевелящиеся в соломе и стружках, добавив, что «эти маленькие новорожденные огоньки страдают большим любопытством», — для этого надо пройти большой путь проб и исканий. Надо также помнить, что Сергеев-Ценский вступил в русскую литературу в сложнейший момент, когда одной из форм протеста против буржуазной стандартизации жизни, пошлости и скуки, против засилья быта, бессобытийности стал своеобразный культ самоуглубленности, культ поэтической одержимости, влечений к таинственному и даже дисгармоничному в природе и человеке. Нужны были антиподы элементарной «ясности» и «гармоничности» буржуазных истуканов из горьковского «Города желтого дьявола» или автоматизму жизни «Господина из Сан-Франциско», так ужаснувшему И. А. Бунина при близком с ним соприкосновении!
Всячески культивировалась острота восприятия жизни, иррационального в ней, ее быстротечности, призрачности, непостижимости. Чего стоит сам по себе видимый, разграфлений, «ясный» мир? Это лишь кубики, которые якобы получают связь и смысл «за пределами видимости», благодаря близости «конца истории», близости смерти! В «Недрах» юные герои Варенька и Костя совершают поэтичнейшую прогулку, время от времени вспоминая, что где-то умирает, сходит под вечны своды бабушка. В романе «Валя», где героиня вообще живет лишь в памяти ее мужа архитектора Дивеева, где она же, ушедшая из жизни, становится объектом подражания для театральной хищницы Натальи Львовны Добычиной, делающейся «похожей» на Валю, смерть выступает «декоратором» ярких кулис, «режиссером» всех переживаний. Смерть словно подсказывает Дивееву слова утешения:
…Если реальный человек — былой центр вещного мира — это в сущности скучный буржуазный истукан, купец Чинников, ходячая маска, то… долой этого «реального человека», с его чревоугодием, с описаниями его варварского преуспевания! Вытолкнуть его! Ему нет места даже — это одна из установок множества течений в символизме — в облагороженной вымыслом действительности. Идеализм символистов был воинствующий.
Однако, отдавая дань символизму, Сергеев-Ценский, в силу своего реалистического мировидения, не мог не обнаружить социального понимания действительности.
В мае 1906 года Л. Н. Толстой записал в дневнике: «Старый порядок проходит, и терпеливость русского народа проходит, а что выйдет — неизвестно».
Годы творческой зрелости Сергеева-Ценского — время создания романа «Бабаев» (1907), поэмы «Печаль полей» (1909), повести «Медвежонок» (1912), романа «Валя» (1914), открывшего серию романов «Преображение России», — совпали с эпохой, трудной для здорового таланта реалиста, не надломленного — при всей чуткости к плодотворному в исканиях новейших течений! — верного реалистической традиции, гуманизму классической эпохи. Таланту, менее твердо стоящему на почве реализма, надломиться, извратить представление о народности в эти годы было чрезвычайно легко.
Что оказывалось порой в центре внимания читающей публики, как воплощение народности, как «голос земли»? Сергеев-Ценский не мог, конечно, не заметить запестревшую именно в 1909 году (когда он создавал свою «Печаль полей») на петербургской литературной улице очередную новинку — повесть о хлыстах Пимена Карпова «Пламень». Словно бычий красный язык — изгибающаяся полоса пламени на обложке, овал из терниев, в которых «завязли» нагие фигуры исступленных отроков и отроковиц… С первой же страницы надвигались на читателя картонные кошмары радений «сатанаилов», окружавших беснующуюся девицу Неонилу. Автор — расчетливый курянин из города Рыльска — казалось, грозно ополчился против премудрой петербургской интеллигенции. Однако в салоне Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, как и в башне «литературного колдуна» Вяч. Иванова, были давно готовы «ниши», пустые до времени, для подобных «экспертов» по народной душе, косноязычных вещателей, ряженных под старинку. Для «мужичков», наделенных пороками вкривь и вкось обличаемого ими города! О «Пламени» много и всерьез писали мудрейшие «простаки» — Д. Мережковский, В. Розанов, Д. Философов — увидевшие в нем едва ли не слово самой Руси.
«Печаль полей» Сергеева-Ценского — великая поэма о подлинной мощи народной России, о ее близком и грозном пробуждении. Это поэма, чуждая символистскому мифотворчеству. Это чудесная элегия, грустное раздумье над русской действительностью и ее неразвернутыми возможностями.
Молчащие вешние поля… простор, облака над пашнями, густой и бездонный запах чернозема… Силач Никита Дехтянский ощущает эту силу чернозема всей широченной грудью: земля надышала пар, повисший над полями, от нее завязывается причудливая игра стихий небе… И сразу же после этих картин, говорящих о могуществе природы, возникает картина бессилия, запустения, обреченности в барском доме помещика Ознобишина, картина мук его жены Анны. Брак Ознобишина не просто бесплодный. Над ним тяготеет проклятье: шестеро детей родились у Анны мертворожденными, и «с каждыми новыми не удавшимися родами у Анны рос испуг перед тем, невидным».
Смелы и выразительны в поэме краски, передающие эти контрасты!
Ознобишин держит в усадьбе своры охотничьих собак, выезжает на охоту на кабардинце. И на манер былых хозяев имения даже проявляет некую хозяйственную хватку, вкус к прогрессу: в его Сухотинке строится винокуренный завод… Но кому нужна эта «деловитость», свяжет ли она людей, если в центре интересов стоит обреченная семья, стоят люди, от которых весь предметный мир, мощные силы природы словно отодвинулись, отрешились?
Анна живет лишь надеждами на счастливый исход седьмой своей беременности: «Надежды эти были бескрылые, мягкие, робкие, надломленные, но безумно, безвыходно дорогие, и чем меньше их было, тем они были важнее и заметней… Анна часто задумчиво перебирала их, точно монахиня четки…»
Ознобишин не верит в рок, в силу случая, он кажется активным, жизнедеятельным. Он ходит на стройку, говорит рабочим «бог на помочь», прислушивается к сочному чмокающему визгу фуганков, рубанков: «Все хотел поверить в то, что он здесь хозяин, что это он задумал сделать завод, и все хотел поверить, и не было где-то в самой глубине его веры в то, что хозяин здесь он». Вещи, предметы в мире, тем более люди, словно «уловив», что в центр всего поставлен выморочный, безвольный человек, у которого нет будущего, «отвечают» на его суету безразличием, они рассыпаются, утрачивают взаимное притяжение, смысл своего существования. Бессмыслица, случайность всех дел, поступков, зыбкость благополучия все же доходят до Ознобишина, и он не раз, среди прочих бесед, доискивается ответа.
«— А зачем я этот завод строю, ты знаешь? — перебивал Ознобишин.
— Зачем?.. Известно зачем! — с суровым лицом говорил Фома Иваныч.
— Будто знаешь? — вглядывался в него Ознобишин».
«Зазор» между роскошно-красочным предметным миром и внутренней тоской, недоверием к прочности этого мира, своеобразный отлет души — куда? в какую высь? — у Сергеева-Ценского то расширяется, то сужается. В «Печали полей» образуется противоречивейшее сочетание безумной любви к жизни, к ее вещной красоте, с глубочайшей меланхолией, с разобщенностью угасающего рода с миром вещей. Недоверие к жизни порождает самоиронию. И невозможность поверить в прочность своего места в жизни, горькое сознание быстротечности жизни и бесцельности ее.
Печаль самого автора поэмы, часто замирающего среди простора с чисто гоголевским томлением души, тоже стоящего перед всей Русью, обратившей на него «полные ожидания очи» (Гоголь), — полна глубокой веры и надежды. Писатель не говорит прямо, что скрытая сила земли будет разбужена революцией. Но нет места в его помыслах и для «чуда», расколдующего «чары» оцепеневшего Ознобишина. Как к живым обращается он к полям:
«Поля мои! Вот я стою среди вас один, обнажив перед вами темя. Кричу вам, вы слышите? Треплет