— Тридцать копеек дам.
— И то гроши, — презрительно качнул головою парень и снова потянулся чесать спину, лениво глядя вдоль улицы.
— Сколько ж ты хочешь?
— Сорок копиек даете? — хитро прищурился парень.
— Да, дам, пожалуй, и сорок, — чуть улыбнулся Шевардин, — только выходи сейчас, с пилой, если есть, и лестницу захвати.
Парень оглядел ботинки Шевардина, черные брюки, куртку с ясными пуговицами и зеленым кантом и отрицательно качнул головой.
— Ну? — спросил Шевардин.
— Нi, не хочу, — хмыкнул парень и, медленно повернувшись, пополз во двор.
Волы точно плыли по глубокой желтой пыли улицы, небольшими кучками — по два, по три.
Они смотрели большими ясными глазами из-под белых ресниц, и было видно, что понимали что-то простое и близкое.
Глубоко вросши в землю и полузакрывшись обвисшими серыми крышами, в два ряда стояли избы, точно большие черепахи, раздавленные сказочным конским копытом.
Трубы на избах были широкие, четырехгранные, из плетня, обмазанного глиной, и Шевардин подумал, что вот именно в такие трубы могли влетать и вылетать оборотни, ведьмы, огненные змеи.
И река, дымившаяся внизу, и седой бесконечный лес по сторонам, и цепные лохматые псы, хрипло лающие из-за скрипучих ворот, — все показалось очень знакомым из старых страшных сказок. Точно давным-давно, в незапамятное время, застыла тут жизнь и превратилась в камень, и нельзя было оглядеть широкой сети этих камней, замелькавших перед глазами.
С одного двора рябая девка в красном платочке выгоняла пару волов вдогонку стаду.
Шевардин подошел к ней.
— Слышишь, девка! В сад ко мне на поденку пойдешь?
— У сад? У попивский? — спросила девка.
— Ну да, в поповский.
— Чего ж не пийты, — можно пийты. А ще кого берете?
— Да больше мне не нужно, одной довольно.
— Эге… так мини нельзя, — заулыбалась девка, отходя в сторону.
— Почему нельзя? — не понял Шевардин.
— Та так… Може, вы и ничого, так люди осудят, проходу не дадуть.
По рябому круглому лицу девки ползала не то виноватая, не то стыдливая улыбка, желваками выступая то около губ, то в углах глаз, а серые волы мотали перед ней длинными грязными хвостами.
В конце села указали Шевардину пришлого садовника Игната, жившего здесь на квартире у бобылки старухи.
Старуха была согнута, как конская челюсть, с черными руками, с детскими глазами на рубцеватом выжитом лице, с седенькими косичками, выбившимися сзади из-под повойника.
Было что-то с младенчества страшно знакомое в том, как она двигала руками, когда ходила, как шмурыгали по глиняному полу босые, костлявые, опаленные солнцем ноги, в том, что и как она говорила, в том, как ретиво она возилась у печки.
И веяло от нее все той же старой, забытой сказкой: избушкой в лесу, ступой, костяной ногой, заколдованным зельем.
Садовник еще спал в горнице, и старуха пошла его будить, а Шевардин стоял в низкой избе, вдыхал густой, зловонный воздух и читал на стене около образов длинный лист: «Сказание о том, коим святым каковые благодати во исцеление и помощи от бога даны и кому надлежит молиться:
О исцелении зубные болезни — священномученику Антонию.
О исцелении от трясовицы — преподобному Мирону.
О избавлении от винного запоя — мученику Вонифатию.
О обретении украденных вещей и бежавших слуг — св. великомученику Феодору Тирону…»
Славянские буквы, строгие, сухие, как схимницы, степенно шли одна за другой и сливались в непогрешимые слова:
«О избавлении от блудные страсти — преподобному Мартиниану.
О исцелении от грыжной болезни — великомученику Артемию.
Аще возненавидит муж жену свою — святым мученикам Гурию, Самону и Авиву…»
Очень много для такой убогой и тесной избы было разных икон в углу, икон все старых, темных и мрачных, и какие-то маленькие, белые и синие пузырьки укромно выглядывали из-за них, покрытые пылью.
И все кругом было древнее-древнее, чуть не вечное, начиная с трухлявых бревенчатых стен и по всем направлениям треснувшей и дымящей печи и кончая лавками, тряпками, кочергами. Точно все тут было святыней, точно всю жизнь тут заботились только о том, чтобы оставленное далекими предками сберечь отдаленным потомкам.
А за узеньким окошком на пыльном дворе бродили куры, бродили так же, как тогда, когда на их ножках повертывались задом и передом таинственные избушки.
Старуха вошла сердитая, с безнадежными жестами крючковатых рук, и много ядовитого добродушия было в ее скрипучем голосе, когда, приседая перед печкой, она пропела:
— Нема чого й ждаты!.. Вин у нас такий невдачный, такий невдачный… Вин позавчора був пьян, учора був пьян, а сегодня з похмилля… Живе — грошей не платить… А бодай тоби добра не було, да бодай в тебе рыло одпало, що ты такий ледачий!.
Когда Шевардин выходил, то в низкой двери звонко стукнулся головой о косяк.
Уже не желая искать поденщика, он шел по улице обратно в сад, и шаги его были широкие и злые.
Навстречу ему ползли низенькие хатки с низенькими оконцами, низенькие крылечки и плетни; пахло неосевшей тонкой пылью и навозом; мерещилось то сказочное царство, которое усыпил какой-то юморист- волшебник неизвестно когда, неизвестно зачем.
Из угла своего сада, примыкавшего к реке, Шевардин любил наблюдать широкую воду и отражение в ней облаков и леса.
Опрокинутый в воде лес казался мягче, таинственнее, нежнее; облака быстро-быстро уходили куда-то в глубину, точно толпа испуганных видений, закутанных в широкие белые покрывала.
Так как они исчезали в лесу, то казалось, что лес тихо и уверенно глотал их одно за другим, а когда по воде шла легкая зыбь, казалось, что он самодовольно смеялся.
Улицы села днем были пыльны, жарки и пусты, и пульс татьяновской жизни бился на реке, возле низкого грязного берега и отмели, покрытой зеленой тиной.
Часов в одиннадцать утра к воде на тырло пригоняли скот, и, смотря на ленивые движения волов, Шевардин думал, что вся жизнь тут осуждена идти неминуемо воловьим шагом и что иною эту жизнь нельзя представить.
Волы стояли по колена в воде; в стороне от них под двумя старыми ветлами, сбившись в кучу и спрятав головы, неподвижно и беспомощно гуртились овцы.
Толпа белобрысых мальчуганов купалась на отмели впереди волов; подходили к реке бабы с ведрами и брали воду, шумно отгоняя животных; тут же на большой голой коряге колотили вальками белье.
У берега дальше чернели узенькие челноки рыболовов, и, похожие на прозрачные тени великанов, размахивающих руками, развешаны были сушиться на тонких шестах вентеря.
Иногда по реке плыли плоты строевого леса, — это монахи строили церковь в селе Пришибе, верстах в пяти от Татьяновки.
Плоты двигались медленно, чуть заметно, идя на буксире у большой монастырской лодки.
В лодке гребли двое мужиков в белых рубахах, а на бревнах сидел крепкий на вид рыжий монах и пел жирным землистым голосом духовные песни. «Ты бо еси, неискусомужняя дево, имела еси во утробе над всеми бо-о-о-га», — выкручивал он из себя негибкие, корявые, как дубовые корни, звуки. Но гребцам было