христианское дело.
— Ба! Однако же и вы, преподобный отец, в первый момент схватились за бок.
— Это потому, что я слишком долго носил на нем саблю. Меа culpa! А, как я уже сказал, здесь примешалось и еще то обстоятельство, что Понговский стар и не имеет руки. Стальная расправа здесь не годится… И скажу вам, господа, что он все больше становится противен мне, так как таким низким способом пользуется своей безнаказанностью.
— Во всяком случае ему тесновато будет теперь в нашем округе, — произнес Ян Букоемский. — Это уж наше дело, чтобы под его кровлей не бывала ни одна живая душа…
— Пока что надо ответить, — прервал ксендз. — И как можно скорее. Однако все призадумались, кто должен ответить: Яцек ли, для которого письмо предназначалось, или ксендз, которому оно было прислано. Решили, что ксендз. Сам Тачевский прекратил всякие сомнения, говоря:
— Для меня весь этот дом и все эти люди как бы умерли, и счастье для них, что я решил это в душе.
— Так оно и есть?! Мосты сожжены! — прибавил ксендз, ища перо и бумагу.
Тут снова вмешался Ян Букоемский:
— Это хорошо, что мосты сожжены, но лучше бы было, если бы и Белчончка превратилась в дым! Так бывало у нас в Украине, когда какой-нибудь чужой пришелец поселится у нас, а с людьми жить не умеет, то самого его убивают, а имение пускают с дымом по ветру.
Однако никто не обратил внимание на эти слова, кроме старого Циприановича, который нетерпеливо махнул рукой и произнес:
— Вы прибыли сюда из Украины, я — из-под Львова, а пан Понговский с Поморья. Значит, следуя вашему примеру, пан Понговский мог бы всех нас считать за пришельцев. Но вы должны знать, что Речь Посполитая — это один большой дом, в котором живет шляхетская семья и в каждом уголке которого шляхтич у себя дома…
Воцарилось молчание. Только из спальни доносилось скрипение пера и вполголоса произносимые слова, которые ксендз диктовал сам себе.
Тачевский подпер голову руками и сидел так некоторое время неподвижно. Вдруг он выпрямился, обвел глазами присутствующих и произнес:
— Здесь есть нечто такое, чего я никак не могу понять.
— И мы тоже не понимаем, — ответил Лука Букоемский. — Но если ты выпьешь еще меду, то и мы выпьем.
Яцек налил машинально меду в кубки, а сам, следуя течению своих мыслей, продолжал:
— За то, что поединок начался в его доме, Понговский еще мог обидеться, хотя такие вещи случаются всюду. Но теперь он знает, что вызвал не я, что он незаслуженно обидел меня под моим собственным кровом; знает, что я уже помирился со всеми вами; знает, наконец, что я уже больше не появлюсь в его доме — и все-таки продолжает преследовать меня, старается растоптать ногами…
— Правда, это какое-то особенное упрямство, — проговорил старый Циприанович.
— И вы думаете, что здесь что-то есть?
— В чем? — спросил ксендз, вышедший с готовым письмом из спальни и слышавший только последние слова.
— В этой упорной ненависти ко мне.
Ксендз взглянул на полку, на которой, среди других книг, стояло Священное Писание, и сказал:
— Так я тебе скажу то, что говорил уже много раз: здесь замешана женщина.
И, обращаясь к присутствующим, добавил:
— Говорил ли я вам, господа, как отзывается о женщине Екклесиаст?
Но он не докончил, так как Яцек вскочил как ошпаренный, запустил пальцы в волосы и с невыразимой скорбью воскликнул:
— Тогда я тем более не понимаю… Ведь если кто на свете… ведь если кому на свете… если есть кто такой… то ведь я всю душу…
И не мог сказать ничего больше, так как сердечная боль, точно клещами, сдавила ему горло и выступила на глазах в виде двух крупных, горьких и жгучих слезинок, которые медленно скатились по его щекам.
Но ксендз отлично понял его.
— Дорогой мой, — посоветовал он, — лучше дотла выжечь рану, хотя бы это сопровождалось величайшей болью, чем оставить ее гноиться. Поэтому я и не щажу тебя. Эх, и я в свое время был светским воином, а потому многое понимаю в жизни. Знаю, что бывает и так, что воспоминание и жалость, как бы далеко человек ни уехал от них, точно псы тащатся за ним и воем своим не дают спать по ночам. Что же тогда делать? Лучше всего сразу убить их. В данный момент ты чувствуешь, что отдал бы там всю свою кровь, поэтому тебе странно и страшно, что именно месть преследует тебя с той стороны. И все это кажется тебе невозможным, тогда как оно возможно… Ибо знай, что если ты сам раздражил женскую гордость и женское самолюбие, если она думала, что ты взвоешь, а ты не взвыл, если тебя побили, а ты не преклонился, а, наоборот, дернул за цепь и разорвал ее, — знай, что это никогда не простится тебе, и что ненависть, еще более сильная, чем мужская, вечно будет преследовать тебя. А против этого есть только одно средство: переломить свое чувство, хотя бы с болью для сердца, и далеко отбросить его от себя, как треснувший лук. Вот что!
И снова воцарилась глубокая тишина. Старый Циприанович кивал головой, соглашаясь с ксендзом, и, как человек опытный, восторгался мудростью его слов.
Яцек повторил:
— Правда, что я потянул за цепь и разорвал ее… Да, это не Понговский преследует меня!
— Я знаю, что бы я сделал, — отозвался внезапно Лука Букоемский.
— Говори скорее, не скрывай! — воскликнули другие братья.
— А знаете, что говорит заяц?
— Какой заяц? Ты пьян, что ли?
— А тот, что под межой.
И, очевидно подбодренный недоумением окружающих, он встал, уперся руками в бока и запел:
Тут он обратился к братьям:
— А знаете, что стоит в завещании?
— Знаем, но приятно послушать!
— Ну, так слушайте:
…Вот что написал бы я на месте Яцека всем в Белчончке, а если он этого не сделает, то пусть меня первый янычар выпотрошит, если я этого от своего имени не напишу на прощанье Понговскому.