Р.Пикель) прямо отмечалось, что важнейшим фактором, «подтверждающим укрепление классовых позиций на театре, является очи щение репертуара от булгаковских пьес».
…не в правый уклон, а, скорее, в левый загиб. – Писатель в данном слу чае обыгрывает текст статьи «Искусство и правый уклон», помещенной в га зете «Вечерняя Москва» от 2 марта 1929 г. В ней говорилось: «Никто [из ком сомольцев] не спорил по существу – о правом уклоне в художественной лите ратуре… Следовало бы, пожалуй, говорить не только о правом, но и о левом уклоне в области художественной политики… О «левом» вывихе докладчик почему-то умолчал».
С. 69. – Нет, не помилую… – В первой редакции:
«- Бейте, граждане, арамея! – вдруг взвыл Иванушка и высоко поднял ле вой рукой четверговую свечечку, правой засветил неповинному… чудовищ ную плюху…
Вот тогда только на Иванушку догадались броситься… Воинственный Иванушка забился в руках.
– Антисемит! – истерически прокричал кто- то.
– Да что вы, – возразил другой, – разве не видите, в каком состоянии че ловек! Какой он антисемит! С ума сошел человек!
– В психиатрическую скорей звоните! – кричали всюду».
С. 76…и тем больше темной злобы на Пушкина и на судьбу рожда лось в душе… – В черновиках имеется и другой вариант главы, который пуб ликуется ниже:
ДЕЛО БЫЛО В ГРИБОЕДОВЕ
В вечер той страшной субботы, 14 июня 1935 года, когда пылающее солнце упало за излучиной Москвы-реки, а кровь несчастного Антона Антоновича смешалась с постным маслом на мостовой, писательский ресторан «Шалаш Грибоедова» был полон.
Почему такое дикое название? Дело вот какого рода: когда количество писа телей в Союзе, неуклонно возрастая из году в год, выразилось наконец в угро жающем численном знаке – 5011 человек, из коих 5003 проживали в Москве, один в Крыму, а семь в Ленинграде, соответствующее ведомство, озабочен ное судьбой служителей муз, отвело им в Москве дом.
Сей дом помещался в глубине двора за садом и, по словам беллетриста Поплавкова, некогда не то принадлежал тетке Грибоедова, не то в этом доме проживала племянница автора знаменитой комедии.
Заранее предупреждаю, что ни здесь, ни впредь никакой ответственности за слова Поплавкова я на себя не беру. Талантливейший парнище, но жуткий лгун. Кажется, ни малейшей тетки у Грибоедова не было, равно как и племян ницы. Впрочем, желающие могут справиться. Во всяком случае, дом называл ся Грибоедовским.
Заимев славный двухэтажный дом с колоннами, Всеобщее содружество писателей, объединившее все пять тысяч, прежде всего отремонтировало его, а затем разместилось в нем.
Весь верхний этаж отошел под кабинет правления Вседруписа, канцеля рию, бухгалтерию и редакции журналов; зал, где якобы тетка, гордясь своим племянником, слушала черновые наброски монологов Чацкого (ах, сукин сын Поплавков), пошел под заседания и конференции, а в полуподвале от крылся ресторан.
В вечер открытия его Поплавков глянул на расписанные бледными цвета ми сводчатые потолки и сказал:
– Симпатичнейший шалаш!
И с того самого момента и вплоть до сего дня, когда дом этот стал перед воспаленным взором моим в виде обуглившихся развалин, название – Ша лаш Грибоедова – прилипло к белому зданию и в историю перейдет. В послед нем вас могу заверить.
Так вот: упало солнце за Садовую, и истомленный и страшный город нача ла покрывать ночь со звездами. И никто, никто из нас не подозревал, что ждет нас!
Столики на асфальтовой веранде под тентом заполнились уже к восьми часам вечера. Город дышал тяжко, стены отдавали накопленный за день жар, трамваи на бульваре визжали омерзительно, электричество горело плохо, почему-то казалось, что наступает сочельник тревожного праздника, всякому человеку хотелось ледяного боржома. Но боржом был теплый, сомнитель ный. После него хотелось шницеля, шницель гнал к водке, водка к селедке, опять боржом лез из бутылки, шипел, в международный бы вагон, где блестя щие медные скобки, открыть окно, чтоб задувало в него…
За столиками пошел говорок, и тихо звенели бокалы, когда до них дотраги вались вилкой. Сад молчал, и молчал гипсовый поэт Александр Иванович Жи томирский – в позапрошлом году полетевший в Кисловодск на аэроплане и раз бившийся под Ростовом. Ныне в гипсовом виде во весь рост поэт осужден был стоять под чахлыми деревьями, вечно с книгой в одной руке и шпагой в другой. За два года поэт покрылся зеленой слизью и от шпаги уцелела лишь рукоять.
Тем, кто явился позже, места на веранде под тентом не хватило, и им при ходилось спускаться вниз в зимнее помещение и располагаться под сводами за скатертями, усеянными неприятного вида желтыми пятнами, под сенью абажуров.
Представляется невероятным, а тем не менее это так, что в течение цело го часа с того момента, как голову председателя Вседруписа выбросило изпод трамвайного колеса, никто из пришедших в ресторан не знал о смерти, несмотря на то, что из всех телефонных станций Москвы во все телефоны текло слово Берлиоз, Берлиоз.
Очевидно, все, кто наполнял Шалаш, от восьми до девяти вечера были в пути, шли и ехали в трамваях, висели на ремнях, рвались в переполненные автобусы или, стуча и гремя, неслись в такси из Покровского-Стрешнева, из Сокольников в Шалаш.
В служебном кабинете самого покойного, в кабинете, помещавшемся как раз над рестораном, звонок на настольном телефоне уже с половины девято го работал непрерывно. Десятки людей звонили сюда, хотели что-то узнать, что-то сообщить, но кабинет был заперт на ключ, некому было ответить, сам хозяин кабинета был неизвестно где, но во всяком случае там, где не слышны телефонные звонки, и забытая лампа освещала исписанную номерами телефонов промокашку с крупной надписью «Сонька дрянь». Молчал теткин верхний этаж.
В девять часов в ресторане ударил первый рояльный аккорд, и от него сердце тоскливо скатилось в живот.
Первым снялся из-за столика некто в коротких до колен штанах рижского материала лошадиного цвета, в клетчатых чулках, в очках, как извозчичьи колеса, с жирными черными волосами. Обхватив крепко тонкую женщину с потертым лицом, он пошел меж столами и завилял выкормленным шнице лями и судаками по-польски задом. Пошел вторым известный беллетрист Копейко, рыжий, крупный мальчуган лет тридцати пяти, затем, уронив вилку, очень заросший, беззубый, с зеленым луком в бороде.
В громе и звоне он крикнул тоскливо: «Да не умею я!» – но прибавил: «Эх!» И прижал к себе девочку лет семнадцати, и стал топтать ее ножки в ла кированных туфлях без каблуков.
Девочка страдала от запаха луку и спирту, отворачивала личико, скалила зубы, шла задом.
Лакеи высоко подняли блестящие блюда с крышками, заметались с иска женными давнишней застарелой злобой лицами, заворчали… «виноват, поз вольте»… В трубу гулко кричал кто-то: «Пожарские р-раз!» Маленький, исто щенный, бледный пианист бил ручонками по клавишам, играл виртуозно. Где-то подпели «Халлелуйа! Ах, халлелуйа, тебя…» Кто-то рассмеялся тоскли во, кто-то кому-то пообещал дать в рожу, но не дал. И наступил ад. И давно я понял, что в дымном подвале, сидя у лилового абажура, в первую из цепи страшных московских ночей я видел ад.
В нем родилось видение. В лета и дни, когда никто в столице уже не носил фрака, прошел меж столиков гордый человек во фраке и вышел на веранду. Был час десятый субботы, когда он сделал это. Он стал, гордо глядя на тихо гудевшую веранду, где не танцевали. Синие тени лежали у него под глазами, черная остроконечная борода была выхолена, сверкали запонки, сверкали кольца на пальцах, и вся веранда поклонилась ему, и многие приветствовали его, и многие улыбались ему. И гордо, и мудро он осмотрел владение свое.
Мне говорил Поплавков, что он пришел в Шалаш прямо из океана, где коман довал пиратским бригом, ходившим у Багамских островов. Вероятно, неправду говорит Козобьев-Поплавков! Ах, давно, давно не ходят у Караибского моря раз бойничьи бриги и не гонятся за ними с пушечным громом быстроходные англий ские корветы! Да и нет на свете никаких Багамских островов, нет солнца и волн, ничего нет. Нехорошо у меня на душе, нехорошо от поплавковского вранья!
В аду плясали. Пар, дым плыл под потолком. Плясал Прусевич, Куплиямов, Лучесов, Эндузизи, плясал самородок Евпл Бошкадиларский из Таганро га, плясал Карма, Каротояк, Крупилина-Краснопальцева, плясал нотариус, плясали одинокие женщины в платьях с хвостами, плясал один в косоворотке, плясал художник Рогуля с женой, бывший регент Пороков, плясали молодые люди без фамилий, не художники и не писатели, не нотариусы и не адвокаты, в хороших костюмах, чисто бритые, с очень страдальческими и беспокойны ми глазами, плясали женщины на потолке и пели – «Аллилуйя!» Плясала пол ная, лет шестидесяти, Секлетея Гиацинтовна Непременова, некогда богатей шая купеческая дочка, ныне драматургесса, подписывающая свои полные огня произведения псевдонимом «Жорж-Матрос».
И был час десятый.
И в этот час незримый ток прошел меж танцующими. В аду еще не поня ли, не услышали, а на веранде уж вставали и слышалось: «Что? Что? Что? Как? Не может быть!!»
Тут голова пирата склонилась к пианисту, и тот услышал шепот:
– Прошу прекратить фокстрот!
Пианист вздрогнул, спросил изумленно:
– На каком основании, Арчибальд Арчибальдович?
Тогда сказал пират:
– Председатель Вседруписа Антон Антонович Берлиоз сейчас убит трам ваем на Патриарших прудах.
И мгновенно музыка прекратилась. И тут застыл весь Шалаш.
Не обошлось, конечно, и без чепухи, без которой, как